21 интервью
Шрифт:
Минчин: Ваша статья 1981 году в переводе на русский язык вызвала негодование у Бродского и его друзей?
Наврозов: Да, я слышал, что для Бродского она была чуть ли не глубочайшей травмой его жизни. Мне сказали, что он не явился на Миланскую конференцию писателей-эмигрантов потому, что пригласили меня, а он «не желает, чтобы я сделал из него отбивную котлету».
Первый ученик Бродского, Довлатов, написал, что я – Мартынов, который убил Лермонтова. Я ответил, что ссора между Мартыновым и Лермонтовым была совсем не такой, как это описано в советских учебниках литературы, где Мартынов – злодей вроде Гитлера или Троцкого при Сталине,
Профессор русской литературы Эткинд заявил, что я «оплевал» не только «И. Бродского», но и «Н. Асеева и даже Брюсова».
Лосев, талантливый, хотя и неровный поэт, выступил в печати с бранью, из которой следовало, что я воплощаю в себе все человеческие пороки, опять же наподобие Гитлера или Троцкого при Сталине.
Моя статья была воспринята им как удар по его продвижению к успеху-богатству. «Нью-Йорк Таймс» дал ему статью-рекламу, ведущую к Нобелевской премии, а я надсмеялся над этой статьей-рекламой. Была бы моя статья напечатана в периодическом издании с тиражом в миллион экземпляров, как печатается «Нью-Йорк Таймс», – и не видать бы Бродскому никаких Нобелевских или иных премий. Какое уж там «умственное наслаждение» и прочая легкомысленная чепуха! Тут дело серьезное: успех, чины, звания, награды, премии, жалованья, гонорары.
Благодаря таким, как Бродский, в его западном перевоплощении, ни в Соединенных Штатах, ни в советской империи нет ни литературы, ни литературной критики, кроме разве что островков, часто никому не известных и прозябающих «в прекрасной бедности, в роскошной нищете» – каковым был в 60-х годах, между прочим, и сам Бродский.
Минчин: Вы говорили, что Бродский ушел для вас вдаль, приняв микроскопические размеры. А все же я разговорил вас: признайтесь, он вас занимает и сейчас?
Наврозов: Да, как некий мой двойник-антипод: ведь Бродский и я приехали на Запад одновременно – в 1972 году, и наша жизнь пошла как бы антипараллельно. Например, и его и меня с женой сразу же представили чрезвычайно влиятельной даме. У дамы была житейская трудность. Для здоровья ей было необходимо гулять – моцион делать. А с кем? Нанимать для этого компаньонку малоприятно. Был у нее возлюбленный-поэт, но он гуляет в райских кущах уже лет этак шестьдесят. И вот Бродский, как рассказала мне дама, водит ее гулять. По ее словам, он позвонил ей и просто сказал: «Пойдемте гулять». Простой, милый, скромный, сердечный друг.
Минчин: А вы?
Наврозов: На заре моей юности меня пригласили «на Маршака». Цель была – дать Евтушенко квартиру: он тогда еще жил «в коммуналке», мне – рекомендацию в Союз писателей: «Лева, бросьте валять дурака и вступайте», а Льву Гинзбургу – предисловие к книге его стихотворных переводов.
Маршак начал рассказывать, как семь школ города, где он вырос, спорят между собой, в какой школе он учился. «Это как спор семи городов о Гомере», – сказал Евтушенко, раскрывая образ Маршака.
Гинзбург же поцокал языком, как бы говоря: «Какое совпадение: Гомер древности и Гомер современности, и опять эта цифра семь. Прямо мистика». И я решил доставить Маршаку «громадное удовольствие». «Скажите, – заметил я, наконец, – а что замечательного в Гомере? Щит Геракла, розовоперстая Эос и все прочее. Ну и что? Мандельштам, конечно, мог найти и в Гомере, что угодно. Но что ж это доказывает?
Я ожидал реакции положительной. Вместо этого Маршак побагровел. Если Гомер ничем не замечателен, то тогда, чего доброго, и сам Маршак не Бог весть что. И тут началось. Впрочем, Гинзбург, который не получил предисловия, сказал: «А я рад. Черт с ним, с предисловием».
То же самое вышло с этой влиятельной дамой – американским Маршаком в юбке. Но только я чувствовал себя куда более свободным на Западе. Больше она нас с женой никогда не приглашала. Бродскому же она покровительствовала до самого последнего времени и, может быть, только теперь она Бродскому не нужна. Пропали ее прогулки. В таких случаях бывшие покровители Бродского мне жалуются: мол, Бродский не только их бросил за ненадобностью, но еще и нахамил им власть напоследок. Впрочем, не знаю, жива ли эта дама-покровительница Бродского. Возможно, она гуляет теперь со своим бывшим поэтом-возлюбленным там, где нет ни плача, ни воздыхания.
Минчин: Примешано ли к вашим мыслям о Бродском чувство – хотя бы подсознательное – зависти к нему?
Наврозов: Очень возможно. В моем подсознании, может быть, течет и такая струя: «Вот бы мне быть таким ловкачом. Печататься бы в либерально-демократической „Нью-Йорк Таймс“, а не в какой-то там консервативно-республиканской „Нью-Йорк Сити Трибюн“. А политику – побоку. Зато бы хапнул Нобелевскую премию. Да и деньжата бы не помешали».
Мандельштам сказал: «Я каждому тайно завидую…». Ведь зависть – это вид воображения, которое, как известно, необузданно, переменчиво и мимолетно.
Пастернак не только завидовал успеху Симонова и, в частности, его успеху у женщин, но и старался одно время подражать Симонову в стихах.
Конечно, в советских романах эпохи Сталина зависть испытывают отрицательные герои, и все, что они говорят или творят под влиянием зависти, – и ложно, и дурно, и глупо, и бездарно, и безобразно. Однако любимым романом моей ранней юности был, естественно, очень даже талантливый роман «Зависть», где Олеша завидовал победившим, процветающим, преуспевающим: советским рабовладельцам и рабам, которым принадлежит будущее.
Минчин: Откуда у Бродского появилась на Западе столь резвая практичность?
Наврозов: Она не появилась. Она была. Но советская империя не дала ей проявиться. Бродский не кончил средней школы. Значит, советский литературный путь был для него закрыт. Не он отверг «советское общество», а «советское общество» отвергло его, ибо еврей, не кончивший средней школы, сын фотографа, обречен на прозябание в низах общества. Попытка Бродского вырваться из этих низов с помощью нападок на советских поэтов-бюрократов привела лишь к их мести, то есть к полуторагодовой ссылке Бродского. Но в Америке Бродский был доставлен с борта самолета в американскую профессуру – как герой борьбы за свободу творчества, политзаключенный, «узник лагерей»: так о нем написала газета «Нью-Йорк Таймс», вызывая представление о семнадцати годах на Колыме. Путь к преуспеванию, закрытый для него в советской империи, открылся: он сам стал поэтом-бюрократом, притом на жаловании. А теперь путь к преуспеванию открылся для него и к советской империи. Диплома об окончании средней школы и «пятый пункт» теперь с него там не спросят, а подобные преуспевающие эмигранты – ох, как нужны советской империи.