А. Блок. Его предшественники и современники
Шрифт:
ожесточенно отрицавшихся трагических, «черных» сторон художественных
построений Блока:
Это звон бубенцов издалека,
Это тройки широкий разбег,
Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег.
Реальной близости к Блоку, конечно, не получается — получается
односторонняя «чернота», пессимизм, всегда отрицавшиеся Блоком; при этом у
Г. Иванова еще более откровенно, чем прежде, в эпоху «цельности»,
прокламируется отсутствие общественно-исторических
ценностей, ради которых создаются стихи:
И полною грудью поется,
Когда уже не о чем петь.
О более ранних стихах Г. Иванова Блок писал: «… есть такие страшные стихи
ни о чем, не обделенные ничем — ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с
тем — как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать
нельзя» («Отзывы о поэтах», 1919. — VI, 337).
как мы это видели. Но эти элементы способствуют чрезвычайно резкому,
беспощадному раскрытию внутренних противоречий подобной личности. Они
придают «классичности» третьего тома Блока особый колорит; перед самим
Блоком заново возникает проблема исторической перспективы в несколько
ином виде — с особым углублением, особой постановкой проблемы личности.
Однако подобная ядовитая, колючая «классичность» производит
ошеломляющее впечатление в литературе, — отзвук этого впечатления и
слышен в статье Г. Адамовича. Непосредственно литературное воздействие
односторонне понятых мрачных сторон классичности Блока, по-видимому,
находит себе отклик в эволюции лирики Вл. Ходасевича. Установка на
классичность характерна и для ранних сборников Ходасевича («Молодость»,
1908 г.; «Счастливый домик», 1914 г.), однако они остаются малоприметными
явлениями в литературе; только третьему и четвертому сборникам поэта
(«Путем зерна», 1920 г., и «Тяжелая лира», 1922 г.) присущи качества большой
поэзии. Трагический скепсис в этих зрелых стихах Ходасевича принимает
форму универсального отрицания самой возможности сколько-нибудь
согласованных отношений между действительностью и человеческим «я»;
действительность воспринимается исключительно в виде «тихого ада»
буржуазной прозы жизни, а человеческая личность изображается в
непримиримой коллизии между душой и телом:
Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро перетлела!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.
(«Пробочка», 1921, сб. «Тяжелая лира»)
Буржуазная проза жизни рисуется ядовито-точными штрихами, как своего рода
«вечная» тягота, с непреодолимой силой вселенского ужаса обременяющая
душу, стремящуюся вырваться из этого «тихого ада»:
А я останусь
Банкир, заколотый апашем, —
Руками рану зажимать,
Кричать и биться в мире вашем.
(«Из дневника». 1921, сб. «Тяжелая лира»)
Примечательно то, что свой «страшный мир» непримиримых противоречий
сознания, непреодолимых коллизий человеческой личности и действительных
отношений Ходасевич очевидным образом противопоставляет символистским
теориям «синтеза», гармонического разрешения противоречий в искусственных
конструкциях, сливающих жизнь и религию, жизнь и искусство. В своих
позднейших мемуарах Ходасевич стремится показать, к каким тяжким личным
последствиям приводили попытки «жизнетворчества» у людей, всерьез
воспринимавших «синтетические» конструкции главарей символизма, — в
особенности яркий материал фигурирует в воспоминаниях о второстепенных
деятелях символистского движения Н. И. Петровской («Конец Ренаты», 1928 г.)
и С. В. Киссине («Муни», 1926 г.). Ходасевич говорит, что символизм пытался
«… найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень
искусства», «… претворить искусство в действительность, а действительность в
искусство»218. В попытках обнаружения несостоятельности подобных
поползновений, в аргументации, в самом ходе мысли у Ходасевича видно не
только освоение художественной практики Блока, но и прямое следование
теоретическим выступлениям Блока: построения из доклада Блока о
символизме, недолгое время казавшиеся самому поэту подтверждением
символистских теорий, а на деле разительно противоречащие этим теориям,
более или менее явно используются Ходасевичем в его полемике с
символистами, для показа несостоятельности самого символизма. Однако
трактуется все это Ходасевичем крайне односторонне: несостоятельность
символизма, по Ходасевичу, доказывает «от обратного», что сами противоречия
носят «вечный», метафизически непреодолимый характер. «Страшный мир», по
Ходасевичу, навеки останется таким, каков он есть, пытаться бороться с ним —
бессмысленно. Совершенно органично для Ходасевича поэтому истолкование
«театральности», выделенных из лирического потока персонажей в духе самого
символизма: «Провозгласив “культ личности”, символизм не поставил перед
нею никаких задач, кроме “саморазвития”», — поэтому, по Ходасевичу,
«… влекло символистов к непрестанному актерству перед самими собой — к
разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций», —