Альтеpнатива (Весна 1941)
Шрифт:
– Два вопроса, майор.
– Пожалуйста.
– Первое. В декларации, которую вы изволили мне зачесть, сказано, что я хорватский коммунист. Это ошибка. Я югославский коммунист, майор. Второе: значит ли, что девять членов компартии Югославии, среди которых не все хорваты, арестованные вместе со мной, будут освобождены после подписания такого рода декларации?
– Судьбой сербов и евреев, принадлежащих к вашей партии, будет заниматься Белград. Я уполномочен заниматься только хорватами.
– А что, Хорватия уже отделилась от Югославии?
Ковалич долго смотрел на Кершовани, осторожно пуская табачный дым к потолку. Он вспоминал донесения службы наружного наблюдения, которые сообщали о поведении Кершовани на воле, когда он был
"А ведь зря затеяли мы с ним все это, - подумал вдруг Ковалич.– Зря. Он издевается надо мной, ставя свои вопросы. Он слепой фанатик, и нечего строить иллюзии".
– Нет, Хорватия не отделена от Югославии, - медленно ответил Ковалич, - просто мне казалось, что в трудные для хорватов времена вам, хорватскому интеллектуалу, надо было бы отказаться от своих утопий и подумать о судьбе народа. Видимо, я ошибся. Вы живете в другом мире и служите чужой идее.
– А чьей идее служите вы?
– Кершовани, вспомните свое детство в Истрии, подвластной Италии. Вспомните, как вас унижали сербы, когда Хорватия была подвластна Белграду. Вспомните вашу жизнь, Кершовани. Вспомните Нану...
...Когда его осудили на десять лет каторги, он написал письмо Нане Шилович, своей жене. Она была самой блистательной балериной Югославии, он - самым известным югославским публицистом. Их лучшие времена совпали: Нане было двадцать лет, и она приехала из Парижа и танцевала Одетту, и Кершовани любил ее. Понятие "принадлежность", сопутствующее понятию "любовь", было кощунственным, когда он думал о Нане, смотрел на нее утром, проснувшись первым, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить ее, когда они сидели за столом и солнце пронизывало синие занавески и играло в ее глазах, и в капельках оливкового масла на тарелке, и в гранях высокого бокала, из которого Нана лениво потягивала легкое вино. А когда вечером, отложив дела в редакции, он шел в театр и, укрывшись в директорской ложе, любовался ею на сцене, он вспоминал, как она жарила себе на обед толстый кусок мяса и жаловалась, что не смеет есть картофель и хлеб, чтобы не набрать лишних двести граммов, и просила его не резать при ней колбасу. "Не сердись, милый, - говорила она, - я страшная обжора, как все танцовщицы, и я не могу видеть, как ты отрезаешь себе эту прекрасную кровяную деревенскую колбасу - я так чувствую ее чесночный запах, мне так хочется ее попробовать, а этого никак нельзя..."
Он думал о письме Нане все пять месяцев предварительного заключения и все то время, пока шел процесс, и когда председательствующий предоставил ему последнее слово, а Нана сидела во втором ряду,
Кершовани мог в последнем слове своем о т р е ч ь с я, и он бы вышел из зала суда, и они снова были бы вместе, и он поэтому долго стоял молча, вцепившись холодными пальцами в деревянные перила, которыми ограждены подсудимые.
– Я мог бы все отрицать, - сказал Кершовани в своем последнем слове, - и вы были бы обязаны меня оправдать, потому что улик против меня нет. Но для меня высокая честь защищать перед лицом общественного мнения идеи той организации, к которой я имею счастье принадлежать, - я говорю о Коммунистическом Интернационале, о Коммунистической партии Югославии и о Советском Союзе, ибо три эти понятия неразделимы для меня. Я был пацифистом и разочаровался в этом идейном течении, не способном решить задачу, которую мы, коммунисты, перед собой ставим: создание общества равенства и культуры, общества свободы. Я был приверженцем идеи югославской монархии, присутствуя с делегацией молодежи на коронации монарха Александра, но я разочаровался в идее монархизма. От пацифистских, националистических и монархических иллюзий не осталось и следа. И я счастлив, что Стою перед вами вместе с моими товарищами, вместе с теми, кого вы подвергаете гонениям, кого вы предаете остракизму, и я готов принять на себя всю меру ответственности за принадлежность к партии коммунистов...
Когда его осудили, он написал Нане:
"Родная, десять лет каторги - вполне разумная мера правительства
в его борьбе против нас. Меня не страшит тюрьма, ибо это лучший
университет для революционера. Однако я не хочу, чтобы моя судьба
даже косвенно - заставляла тебя быть нечестной по отношению и самой
себе, ибо если нечестность по отношению к другим может быть
объяснена, то нечестность к самому себе, особенно если на нее
вынуждают художника, преступна. Ты одарена и поэтому не принадлежишь
себе, и ты должна жить в полную меру таланта и молодости.
Талантливость художника обязана быть увлекающейся и неистовой. Я в
тюрьме, и ты лишена защиты, и поэтому, оставаясь моей женой, будешь
подвержена травле. Будь я рядом, я бы защитил твою честь, ибо любовь
только тогда прекрасна, когда она лишена чувства собственничества.
Сплетни, необходимость скрывать свое "я" - все это может породить в
тебе страх. А страх связан не столько с ложью, поскольку он ее сам и
порождает, сколько с жестокостью, ибо жестокими становятся не только
те, которые пользуются "инструментом страха", но и те, которые
запуганы, которые вынуждены затаиться, уйти в себя, приспособиться к
другим, стать "как все". Это гибельно для художника, а ты художник,
ты замечательный художник, и поэтому, чем честнее ты будешь себя
выражать, не страшась и не пачкая себя ложью, тем больше счастья ты
принесешь людям, тем больше добра и света отдашь им. Именно поэтому я
прошу тебя дать мне развод. Поверь, я в этом нуждаюсь больше, чем ты.
Я буду спокоен, если буду знать, что моя борьба не принесла горя
тебе, отняв тебя у людей. Я прошу тебя быть свободной во всех
помыслах и поступках. Я прошу тебя верить в то, что чистота любви не
имеет никакого отношения к тому, что буржуа называют увлечением, а
обыватели изменой. Любовь - это счастье, а не гнет. Я благодарен тебе
за месяцы, которые мы были вместе. Ты вольна поступить, как сочтешь