Анарео
Шрифт:
Вы искалечили меня. Вы искалечили! Вы сделали меня бесплодной, оставили умирать, — яростно шепчущий рот, шевелящийся в страшном панцире, оказался совсем близко. — И ты говоришь, что вы никого не трогали?
— Я не знала, — слезы текли по побелевшим щекам; Крине хотелось кричать от страха, боли, гнева, тоски, которые чудовище пропускало через нее. — Я ничего этого не знала!
— Слушай же, мерзкое порождение своих предков, слушай, ничтожное человечишко. — Шепот подобрался, превратился в глухие, тяжелые удары, звучащие внутри головы. — Смотри, как умрет твой
Тогда я сумела найти брешь в ваших душах; следовало только подождать подходящего случая. Заронить нужные мысли оказалось довольно просто; я лишь повернула, подправила руку на нужный путь… Вы сами, собственными руками создали мне армию. Армию не для войны; армию, чтобы искоренить порок. Я высосу их тела досыта, высосу их кровь, наполненную магией — и тогда, тогда смогу переродиться.
И ты увидишь, увидишь, перед тем, как умереть.
Даже сквозь мрак, царивший в голове, Крина поняла, что она говорит о стражах. И через волны судорог, проходящих по телу, через леденящий страх и чудовищную боль, терзавшую её, антар вдруг вспомнила: Рист.
Глава пятьдесят вторая
Город молчал.
Подобравшись в немом оцепенении, глядел на растерянных, ползающих по серым тоскливым улицам, точно муравьи, горожан. Жителям передалось его настроение: они неохотно расходились по домам, подчиняясь местами все же восторжествовавшим рикутским дубинкам, но больше кучковались, переглядывались, переговаривались. Искра бунта медленно, но верно угасала.
Подземные толчки нанесли урон в основном старым кварталам; там, где черепица давно подлежала замене, а старые деревянные перекрытия прогнили насквозь, разрушения были особенно заметны. Трухлявые столбы, поддерживавшие заборы, не выдержали и сдали позиции; в этих участках потемневшие от дождей ограждения пострадали особенно сильно, наклонившись к земле и усердно подталкивая к этому соседние доски. Почти по всей столице грунт, не прикрытый брусчаткой и дорожным покрытием, был усеян мелкими трещинами и небольшими разломами.
Беспросветный туман решил наконец рассеяться; поднимаясь вверх истрепанными лохмотьями, он оставил на каменной мостовой капли инистой росы, будто обещая вернуться к вечеру.
Солнце в тот день так и не вышло.
Ближе к центру города, в просторном кабинете, обшитом лакированными сосновыми досками, в удобном, но потертом велюровом кресле сидел человек.
Бесстрастное лицо его ничего не выражало; серые глаза задумчиво смотрели на маленькую деревянную статуэтку ящерицы, вольготно расположившуюся напротив; пальцы выстукивали по гладкой поверхности столешницы одному ему ведомый ритм. На планке черного рукава красовались четыре белых полосы — символ того, что носящий униформу достиг высшего чина среди рикутов.
«Надо бы убрать ящерицу, — мельком подумал он, — клан презиса скоро сменится».
Нетерпеливый звонок нарушил его уединение. Акин легко поднялся, перегнулся через весь стол, поймал аппарат крепкой ладонью:
— Слушаю.
На
— Район папертас практически весь зачищен. Пришлось сильно повозиться — сами понимаете, голытьба…
— Ближе к делу, — сухо оборвал его командующий. — Что с медиками?
— Медицинские корпуса почти наши. Держим курс на новый квартал.
— Сколько районов вы уже привели в порядок? — напрямую спросил Акин.
После непродолжительной паузы собеседник нехотя сообщил:
— Четыре.
— Четыре квартала из девяти? — рык командующего был слышен далеко даже за плотно прикрытой дверью. — Какого ж рожна вы мне трезвоните? Если через час, слышите меня, через час, — он перешёл на вкрадчивый шепот, — вы не возьмете ситуацию под контроль, я сниму с вас все белые полосы. И чёрные тоже.
И с треском бросил трубку на стол.
Медленно сел обратно в кресло: кто же знал, что новая должность окажется настолько отвратительным повышением.
Многие и мечтать не могли бы в его годы занять столь значимый пост. Акин прошёл всю лестницу, с прыщавого юнца-однополосника до самой верхней ступеньки командира всей службы рикутов. И надо сказать, что последние месяцы обычно спокойного Акина каждый вечер стала терзать головная боль.
Все началось с того чертова сна: раз за разом ему виделась одна и та же сцена.
Маленькая допросная камера. Женщина напротив — с отрешенным взглядом, точно не верящая до конца в происходящее.
Иногда она даже огрызалась, делая неловкие попытки оправдаться, увильнуть от ответа. Требовала разговора с начальницей. Но чаще упорно отмалчивалась или повторяла затверденные с первого же дня ответы.
Ему не было жаль заключенную. Допрашиваемая сознательно пошла на должностное преступление. Она прекрасно знала, что ожидает осмелившегося перешагнуть через закон — и теперь, как казалось Акину, просто ломала комедию. Впрочем, большинство преступников верят в свою безнаказанность до тех самых пор, пока за ними не приходят стражи. А потом…
А потом от них остаются лишь вывернутые оболочки, лишенные человеческой сущности.
Так бывало чаще всего. Так же будет и с этой. И Акин монотонно, настойчиво продолжал задавать вопросы.
«Почему вы оказали сопротивление?.. Почему сразу не сообщили о находке?.. "
Во сне рикут твердо знал, как зовут задержанную. А просыпаясь, никак не мог вспомнить такое простое, казалось бы, имя. Наливая горячий утренний чай, он начинал припоминать — и от этих попыток в затылок приходила боль.
Сначала небольшая, но назойливая, как гудение комара, она разгоралась, и к моменту прихода на работу затылок невыносимо раскалывался на части. А к обеду боль и вовсе спускалась на шею, и вот здесь-то и начинался самый настоящий ад. Он не мог чихнуть, кашлянуть, повернуть голову, даже положить кусок в рот без того, чтобы не возненавидеть долгий доклад подчиненного, пришедшийся не ко времени, проклясть неожиданный звонок презиса и почувствовать отвращение к приветливо улыбающейся поварихе.