Антология советского детектива-39. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
На его этаже открылись двери, и они, колдыбая, вышли. Виктор, с трудом достав ключ, непослушной рукой тыкал им в поисках замочной скважины.
Анна Сергеевна отобрала ключ, открыла дверь, завела в квартиру.
— Хорошо, — сказал он, осторожно опустившись в кресло и закрыв глаза.
— Уж куда лучше, — подтвердила она. — Где у тебя аптечка?
— В ванной.
Анна Сергеевна обмыла ссадину, смазала ее зеленкой и, приказав прикладывать к ушибам холодное, ушла по своим старушечьим делам, а Виктор остался в кресле. Так и провел три дня. С трудом выбираясь из кресла
Оказалось, что он никому не нужен. Все три дня ни визитов, ни даже телефонных звонков. Виктор лежал в кресле и думал о том, что одинок, что, если умрет в одночасье, никто и не хватится. От этих дум иногда задремывал. Было покойно, жалко себя и грустно.
По утрам Анна Сергеевна, добрая душа, приносила ему свежего хлеба и молока. Все три дня он без особой охоты жевал хлеб с колбасой из писательского заказа и запивал молоком. На четвертый день раздался первый телефонный звонок.
— Ты дома? — почему-то недовольно поинтересовался режиссер. Ни здравствуй, ни прощай.
— Поздороваться бы не мешало, — отметил сей момент Виктор. Здравствуй, Андрюша.
— Все ерничаешь, — еще раз выразил свое неудовольствие режиссер. — У меня дело к тебе срочное. Сейчас заеду.
— Если насчет поправок по сценарию, можешь не приезжать, предупредил его Виктор, и, не ожидая ответа, положил трубку.
— Манеру взял — трубками швыряться! — Режиссер, не глядя на открывшего ему дверь Виктора, прорвался в квартиру, и, окинув взором комнату, с удовольствием продолжил изобличения хозяина. — Ну, и бардак у тебя, Витя!
— Чего надо? — сонным голосом спросил Виктор. Режиссер наконец увидел Викторов фингал. За три дня фингал утерял часть пухлявости, но зато обрел необычайную окраску — всех цветов радуги. Андрей хрюкнул от неожиданности и глупо поинтересовался:
— Что это с тобой?
— Болею. Грипп. — Давая понять режиссеру, что тот лезет не в свое дело, ответил Виктор.
— Ну, не хочешь — не говори, — смирился режиссер. — Чаем угостишь?
— Могу и водкой, — ответствовал гостеприимный хозяин.
Пили все-таки чай. Шумно прихлебывая густое сладкое пойло (любил, подлец, сладкое) и заедая его бутербродом с колбасой, режиссер рассуждал:
— Конечно, ты прав. Да, в семнадцатом Россия трагически, несоединимо раскололась на две части. Да, в гражданской войне не было правых, все виноватые. Но тебе надо понять главное: та часть России, которая навсегда ушла из реальной жизни страны, унесла с собой ее духовную жизнь.
— Понять — это переписать павильонные сцены? — перебив, догадался бестактный сценарист.
— Об этом потом! — режиссер ужасно огорчился, что таким грубым образом была повержена фигура его красноречия. Но снова поймал темп и продолжил: — Неужели не ясно, что двухсотлетние дворянские традиции были основой, становым хребтом — пусть изнеженным, пусть нестойким в глобальных бурях — но хребтом великой культуры великой страны...
— Я про это читал, Андрюша, — опять перебил Виктор.
— Да погоди ты! — Режиссер уже зашелся, как тетерев на токовании. Сам стиль дворянского существования с его безразличием к житейским мелочам,
Режиссер онемел в гневном изумлении, потому что сценарист зашился в громком неприличном смехе. Смеяться было больно: тотчас заныли отбитые внутренности, и не смеяться невозможно — уж очень смешно.
— Сдурел, что ли? — упавшим голосом спросил режиссер.
— У Алексея Толстого в "Ибикусе", — отсмеявшись, дал разъяснения Виктор, — нанюхавшись кокаина и чувствуя, как у него волево твердеет нос, питерский мещанин Невзоров начал свой монолог со слов: "Мы, Невзоровы, ведем свой род от..." Так откуда ведете свой род вы, Бартеневы?
— Если ты считаешь, что сильно уязвил меня, то, могу заверить, зря старался. — Режиссер Андрей Бартенев был невозмутим, тверд и холоден, как дамасская сталь. — Да, род столбовых дворян Бартеневых ведет свой род от шестнадцатого века. И я этим тихо горжусь, искренне считая, что имею на это право. Кстати, Витя, фамилия Кузьминский тоже не из простых?
— Куда уж проще. От Кузьмы.
— А как же сестра Софьи Андреевны Толстой? Она же Кузьминская.
— Мезальянс, Андрюша, — зная неуверенные познания режиссера в истории российской словесности, нагло соврал Виктор.
— Ну, да бог с ними, — опасаясь влезать в непознанные им дебри, перевел разговор режиссер. — У меня идейка одна родилась. Тебе только записать осталось.
— Трепать языком — милое дело, — проворчал Виктор. Как всякий профессиональный литератор, он более всего в жизни не любил писать. Возьми и сам запиши.
— Представляешь, после сцены грязной пьянки, поручик, с отвращением переспав с этой коридорной, встает с кровати и идет к окну, от которого тихо-тихо доносятся звуки вальса. В окне — ничего, темнота. Он трясет головой, закрывает глаза, и вдруг вальс оглушающе гремит на полный оркестр. Поручик открывает глаза, и мы понимаем, что он видит нечто недостижимо теперь прекрасное. И мы видим с ним: зимний Петербург, чистый-чистый снег, маленькие сани, в которых он, еще студент, и совсем молоденькая девушка. Он робко и нежно берет ее за руку... И все кончается. Грязный гостиничный номер и всем доступная коридорная в кровати.
— Господи, какой же ты пошляк, — вполне искренне удивился Виктор и встал из-за стола. — Наелся-напился? Пошли в комнату, я устал за столом сидеть.
— Ну, будешь этот эпизод записывать? — спросил режиссер, когда они устроились в креслах. Виктор окинул голову на спинку кресла, закрыл глаза, как поручик, ответил:
— Не-а.
— Я же все равно это сниму, Витя, а ты, может, какую-нибудь детальку яркую найдешь.
— Расскажи что-нибудь, Андрюша, а то я скучаю здесь один.