Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Католицизм, во-вторых, есть надчеловеческая, всеобщая истина, у Кастанеды был внятный резон аллегорически напомнить о ее тотальности на исходе 60-х. Опубликованное в 1968-м, «Учение Дон Хуана» было вызовом и ответом. Кому и чему? Годом раньше Эрнесто Че Гевара исходил боливийскую землю и, не пожалев отрубленных кистей рук, в нее лег, а череп укутали в братской могиле оливковой курткой. Революционная перспектива Латинской Америки казалась наиболее здравой, ибо страны, устроившие приличную жизнь в границах одного городского квартала, получают исправление огнем и мечом («Ты не представляешь нашей нищеты, не понимаешь, что бывают государства, где сносно обитать можно в единственной на все общество столичной резервации буржуа, как у нас в Мирафлоресе, Лима», — рассказывал перуанец, сочувствовавший, не афишируя своих симпатий, «Сияющей Тропе» Абимаэля Гусмана). «Учение» начинается так: в заштатном городке стайка маленьких оборвышей, затаившихся близ вынесенных на улицу столиков гостиничного ресторана, набрасывается после ухода клиентов на объедки. Тарелки вылизаны дочиста, это происходит каждый день. Как ужасна судьба детей, с рождения лишенных будущего, говорит Карлос. Не надо их жалеть, говорит Дон Хуан. Любому из них, если он постарается, не заказано стать человеком знания, научиться видеть. Когда ты сам начнешь видеть, то убедишься, что в мире ничего нельзя изменить, не следует и стремиться к тому. Революционная практика и террор, повторял Кастанеда, вычитают из личности, не прибавляя ни грамма полезной субстанции. Дон Хуан против насилия, чужда ему и месть, которую он, яки, преодолел, перерос, и яки тут не зря: центральное правительство методично

их гробило и морило, по мнению Эдуардо Галеано («Вскрытые вены Латинской Америки», отличная антиимпериалистическая публицистика), для того, чтобы свободно распродать плодородные индейские земли. Выжившие оказались вдали от почвы своей, на плантациях полуострова Юкатан, где две трети быстро и необременительно для начальства умерли от принудработ. Хуану есть кого ненавидеть, а он не хочет клин вышибать клином и украшает католицизм бедными тряпицами индейской мистерии. Биография Кастанеды неведома, все запутал и спрятал, но страсть, с которой он идет поперек революции внешнего действия, противопоставляя ей революцию духа, заставляет предположить старую кровоточащую рану, быть может, какое-то боковое повстанческое соучастие, психологическую близость к нему. Посторонним так не болеют, здесь сокровенное, личное, расчет со своими и с прошлым; как бы внутрипартийный раскол, выход из партии схизматика, отщепенца, его в соборной истине второе рождение и новая, универсальная весть. Декалог Кастанеды из континентального духа, из испано-американской мечты, провозвестье о том, что Латинская Церковь еще может спасти Америку латинян, взять ее под свою небесную кровлю, в горних лазаретах уврачевать недужных и нищих, заменив оптическое перекрестье прицела откровеньем Креста.

У него был еще один, на сей раз несомненно внутренний, повод к полемике. Во второй половине 60-х среди католических интеллектуалов и скромного духовенства Испанской Америки возник круг идей, вскоре названных Теологией освобождения; философски оформлен он был спустя несколько лет в книге Гутьереса, художественное предвосхищение этого партизанского богословия соблазнительно усмотреть в Пазолиниевом христиано-марксистском «Евангелии от Матфея». Войдя в распрю с Ватиканом, Теология освобождения христианскую миссию понимала как миссию социальную, даже и политическую, побуждавшую верующего, обязывавшую исповедника вернуться к евангельской правде бедных, возжечь светильники прямых действий, приобщившись к борьбе с косной материей социального мира. Закономерный позиции этой извод — вовлечение духовенства в крайние движения на континенте, в никарагуанскую революцию сандинистов, к примеру, а храбрейшие солдаты освободительной теологии рекрутировались из иезуитов, призывавших к насильственному преображению неправедной тварности. В этих условиях учение Кастанеды есть ортодоксальная, в новых обстоятельствах, иезуитская реакция на иезуитскую ересь: путь Лойолы уже не подразумевает внешнего действия, ему подобает сконцентрироваться на упражнениях духа и обретении подлинности, превозмогающей дурную реальность. Я думаю об этом так, это мое убеждение зимой 2001 года, слишком теплой, размягченной зимой, но климат не мешает занятиям.

Теперь, когда его тело рассыпалось, оно, как учил Дон Хуан, может быть увидено с далекого расстояния в форме гриба — дрожащего, мучнистого, млекоподобного, в радиоактивных клубах нездешнего совершенства. Но, чтобы это увидеть, нужно быть магом.

Письмо

Из Америки голос Вадима Россмана. Техасским вечером, тель-авивским неразлепленным утром. Мне нужно пять-шесть секунд, чтоб из ушей выпала разница часовых поясов — с теплыми, еще не застывшими слепками слов, услышанных после того, как раздался звонок, в сбивчивом сновидении, затеявшем со звонком, этой вспышкой и развязкой сюжета, круговую игру, где причина обряжается следствием и события текут вспять, — не буду пересказывать «Иконостас» о. Павла Флоренского. Вадим помнит меня, ежемесячно появляется в трубке. Ему это проще, дешевле, жена стартовала в нефтяном штате телефонисткой и, обещая стать менеджером, сохранила право на бесплатное (не злоупотребляя доверием фирмы) мужнее подключение к дальним землям — мы болтаем бессовестно, игнорируя счетчики циферблатов. Он философ по призванию и профессиональной закваске, в темпераменте, в центре натуры его разбор древних этических завещаний, от иудейских, квадратично впечатанных в мякоть мозга Наставлений отцов до семейно-аграрных, обнявших весь кровнородственный свод и земледельческий календарь сентенций из Поднебесной. Упорствующим самоучкой понял Россман древнекитайский язык, и тысячесаженная стена не прячет от него мудрость старого Куна.

Роста Вадим среднего, лицо имеет тонкое, смугловатое, гордое, как на восточной картине ученого тимурида, лоб высокий с залысинами от рано прорезавшегося ума, интонация речи насмешливо-грустная. Любит Россман летнее море, книгу, прогулку, дружеский разговор с простыми пересудами, шуткой, печалью, лет ему сейчас тридцать семь, в период наших очных бесед был он моложе, не так одинок.

Однажды сидели у меня в тесной кухне, жарко, ранняя осень, еще даже муторней, ночь покрывалась испариной полдня, мерещилась темная желтизна, наверное, от опрометчиво выпитого. Тогда внезапно для себя самого Вадим скрылся в комнате, вернулся с красным фломастером и принялся, спокойно переливаясь в ритм изобразительных жестов, все более и более приобретавших порядок, чертить на белом кафеле башенки и кирпичики иероглифов: внутри они были живые, шевелящиеся, точно хвойные, мелколиственные, насекомые, снаружи — церемонные, стройные, в шелковых халатах традиции, придворная знать на дворцовом празднике. Вот конфуцианское изречение, вот даосское, толковал он почти протрезвленный, еще здесь подрисуем, и здесь, у чайника, над плитой. Конфуцианское, даосское, повторил я вдогонку и стал хихикать. Несколько минут квохтал и клокотал. Не могу объяснить, что вызвало хохот, но это не был истерический смех. Я ощутил себя обновленным и легким, пустым. Волны избавляющей радости омыли меня с ног до макушки. И я очутился в глубокой воде, изведав, что дыханию она не вредит, ничему не вредит, всему и всецело способствуя. Покорная среда, благотворящая влага, запрет на уныние, уход из боязни.

Мой основной страх в те годы был спровоцирован ожиданьем того, что привычная, оттого и терпимая эмигрантская бедность сменится нищетой. От бедности она отличается не только устранением материальных опор, в результате чего худая конструкция рушится, но антропологической трансформацией, катастрофой, ибо нищету переживаешь не ты, бывший, хоть бедный, а самотождественный, — в нее ввергнуто твое новое, уродливо превращенное, гадко развоплощенное существо. С другой стороны, благодаря этому превращению продолжается жизнь, старое сознание не вынесло б перемены. Опасения подтверждались густотою дурных обстоятельств, накопленных, как семя после воздержания. Уже иссякало трехгрошовое пособие, начисленное под обломками два года привечавшей меня газетенки, уже отводил глаза чиновник на бирже труда, деликатный, вежливый бюрократ, который, чего-то смущаясь, стыдясь, избегал предлагать мне библейское, под солнцем плантаций, собирание апельсинов и сторожевой надзор из щелистой конуры за дважды горевшей складской развалюхой (этим занятием я бы не погнушался), уже я высчитывал мелочь на курево и трясся, приближаясь к дате квартирной оплаты, а все не мог найти стабильного дела, все носился с языком на плече. Туда закинешь обмылок компилятивного перевода, там подхалтуришь для русского радио, настрижешь в третьем месте из ворованных брошюр и книжонок номер эротико-астрологического альманаха, издания, так лихо взлетевшего ввысь, что интеллигентная машинистка из Гомеля пунцовела, набирая подслеповатый текстец про орально-генитальное пиршество в уборной парящего над Атлантикой самолета, — в общей сложности заработок не составлял и половины той, право же, филантропической суммы, что позволила б на день-два забыть о подстерегающем будущем. Не знаю, что делать, говорил я Вадиму, через месяц подберу последние крохи, придется искать собачью будку, сводить рацион к подножному корму, о дальнейшем не думаю. Да, кивал Россман, худо нам, худо. Минуту спустя он допил недопитое, взял — на манер кисточки из верблюжьего волоса — красный фломастер, нарисовал китайскую грамоту, и боязнь ушла из меня, как уходят камни из почек.

Произошло это вмиг, я уже выразил ощущения. Сатори, инсайт? Слишком торжественно, не для наших будней сей праздник, нет ему в них соответствия. Мне вообще безразлично, из каких религиозных и классовых слоев языка заимствовать подходящее слово, мне важно удержать: я спокойно, не содрогаясь, смотрю на заплетающихся клошаров, и если мысленно надеваю на себя их судьбу, то фаталистически, без надрыва. Никто не застрахован от того, чтобы ходить в смердящем тряпье, волоча тележку и сумку, стоит ли опасаться, это уже буду не я, спасибо конфуцианским, даосским иероглифам Россмана, в течение полугода, пока не стерлась тушь, поучавшим меня со стены.

С тех дней деньги полюбили меня. Усердие, выдержка, бережливость — и копилка, когда ни встряхни, звенит певчески, полнозвучно — купить джинсы в одеждохранилище фирмы, сорочку, потеребив большим-указательным голландское полотно, выбрать в пряном, корицей присыпанном декадентском салончике, где кофе цедят из фаянсово-матовых, как личико уездной барышни, чашек, умолчу о ботинках, отдельная повесть, то же, раскроюсь, и пища: горячая, только что из духовки, разрезанная вдоль хрустящая булка, ледяной до испарины, масляно тающий масла брусочек, с негустым слоем красной икорки, полупрозрачный, с дижонской горчицей, лепесток буженины, без коего редкий мыслится полдник, летняя мякоть авокадо, киви, папайи, четырехдолларовые ром-бабы из кондитерской Сильвы Манор, близ которой я, недавний еще абстинент, галилейское покупаю вино и табак, наипаче не ограничиваясь в плодах наук, ремесел, искусств, как то: резной, нигерийского дерева носорог, золингенский кинжал, дальневосточная ширма, тисненые монографии о кораблестроении и паломничествах, альбомы для глаза, порочные фотокарточки позапрошлого века, варьирующие розовое млеко телес в помпезно-приторных интерьерах Третьей империи, чьи орденские ленты суть подвязки на ляжках, обмотавшись которыми висящий в гондоле воздушного шара Курбе пялится зраком в межножье подруги Уистлера, глинтвейн из глиняного фиала, мраморная пепельница-жаба, как много возможностей, Елисавет Петровна, о! — денег и сейчас не ахти, но ведь довольно, довольно, не жалуюсь.

Вадим писал поэтичные этюды об усталости и походке, мистифицировал, составлял каталоги инверсий, оксюморонов, метатез, парадоксов, слагающих символический лексикон иерусалимского города, сейчас пишет снова, в солоновато подсушенном стиле сомнения; некоторые идеи реализовать не успел, мне приглянулась особенно та, что о связи национальных литератур с набором гастрономических, питейных главным образом предпочтений, — зафиксирую, чтоб не пропала. Чайная компонента определяет структуру китайского текста. Когда у Конфуция спрашивали, что такое «жэнь», он советовал вскипятить воду. Жена Лао Шэ, утопившегося после того, как хунвейбины два часа издевались над ним, положила в погребальную урну три предмета, с которыми не расставался покойный: очки, авторучку и пакетик чая. Южноамериканское слово неотторжимо от крепкого кофе (а чай матэ?). Сердцебиение, но и латинская четкость рассудка, бегущего похмельной мути. Нет терроризма педантичней и строже, чем этот. Он до костей съеден грамматикой и поэзией. Даже автоматные очереди следуют классическому литературному синтаксису. Иное у чехов. Пльзеньское прочно, цинично, в «Швейке», этой «Илиаде» и «Эдде» чешского духа, истории сталкиваются, будто кружки, а хлопья пены падают на дубовые доски трактиров. Пиво развязывает, и словесный поток, не имеющий обязательств перед формой, устремляется в бесконечность; проживи автор хоть до ста двадцати, все равно не дописал бы роман. В тайниках же британской словесности — опиекурильня и оттоманка в холостяцкой квартире, на которой владелец прилег с книжкой романтика, визионерствующего о мореходе, злых лабиринтах азиатского города и желтолицем малайце, вестнике лихорадочных наваждений, что, отмеряя периоды действия препарата, овладевали повествователем на гулких ли лондонских стогнах сквозь слезы дрожащего мемуара об уличной девушке, навек обручившейся с юностью и отчаянием, в уединенном ли обиталище с греко-римской библиотекой, камином и креслом. Иногда я наведывался к Вадиму в его каморку в иерусалимском центре абсорбции — ливень заливал ее зимой, весной забредала крыса, приходилось перегораживаться, насыпать в углах яду, как он жил, как мы все жили. Отваривали картошку, жарили баклажаны, поливали оливковым маслом и соком лимона огурцы, помидоры, редьку, перец и лук, толстыми ломтями нарезан был серый хлеб, тонкими — колбаса, в стаканах деревенское вино, весело, вкусно. Посреди взбесившейся от зноя погоды он отбыл в Техас.

Вряд ли решение было хорошим, защита второй диссертации принесла еще меньше первой, московской. Но я понимаю, Америка мнилась спасением от палестинской пустыни, где его быстренько, едва ознакомившись с независимым мнением, выдавил Еврейский университет, где высшей точкой карьеры стал ремонт табуретов, где говорившей на пекинском диалекте жене платили в платяной лавке воробьиное жалованье, — никто не мог предположить, что Остин заставит корпеть над задачками в бизнес-школе. Кумиром, приклеив портрет к холодильнику, он выбрал Кожевникова-Кожева: тот одобрил высылку из советской России философов — может быть, страна, избавившаяся от профессоров, созреет для самостоятельной мысли, «Феноменологию духа» оставил ради административной работы, а парижскую толкотню 68-го года, помня, какая из себя настоящая революция, революцией назвать отказался. По телефону Вадим пересказал мне биографию американского поэта, модерниста и вице-президента страховой компании. Когда к нему, миллионщику, собственнику дома с колоннами, пришли студенты поговорить о метафорах, он, указав в направлении занявших весь оконный проем застрахованных им небоскребов, мило ответил, что они-то и суть его лучшие строчки. «Вы готовы работать семьдесят часов в неделю?» — спросили у Россмана в фирме, куда он ходил наниматься. Конечно, сказал Вадик легко и, прокляв их, удалился.

Евгений Штейнер, потомственный москвич, высок, бородат, импозантен. Сердечности, согревшей отношения с Россманом, у меня с ним не возникло, буду поэтому краток. Хотя нет, и теплота уже теплилась, когда, помирившись, объединились для соре-дакторства в литературном журнальчике, а средства из факультетской кассы швейцарцев, бельгийцев, голландцев, я не мастак разбираться в их академических видах, обещала добыть бывшая подруга моя, приневская, зла не державшая синеокая мать-одиночка, обученная выцарапывать гранты. И все рухнуло, сорвалось, только программка осталась, план-проспект с венской разбивкой на параграфы и подпункты, составленный за чебуречно-борщовым столом иерусалимского, грубо прихлопнутого центра русско-советских выходцев из евреев, жаль, ничего мог журнал получиться, и дружба возникнуть могла, она уже выкипячивалась — после разрыва. В Жене я с раздражением отмечал бахвальство многознанием (искусствовед, японист) и кокетливость златоуста, потом увидел за ними неприкаянность, доброту.

«Здравствуйте, доктор Гольдштейн, — обращался он, снявши трубку. — Говорит доктор Штейнер». В самом деле ведь доктор, и не поспоришь, что Штейнер, и тени водят хоровод у дорнахского пепелища Европы, и всю жизнь обретался в избранном круге, а все ж и меня, поденного строчкогона, снисходительно приобщил. К цеху, традиции, чтению, к офицерскому нашему званию. Два доктора идут, расступитесь, профаны.

Я набросился на Женю в газете, куда сам же его и привел, напал из охотничьего, отвратительного мне сегодня азарта, прицепившись к статье, которой сочувствовал: он первым точно описал, как хороша была брежневщина для молодых людей, выросших у библиотечного каталога, пригретых богадельнями институтов, — лист в квартал, если не полугодие, это ли не свобода? Что-то пролаял я про якобы ненавистную мне культурную ренту, за уничтожение которой поэт благодарил революцию, посетовал на нетворческое существование воспетого Штейнером слоя хранителей и коллекционеров, он, дико обидчивый, огрызнулся, и мы на пару лет разошлись, чтобы сблизиться для журнала, накануне отъезда Евгения из Иерусалима. Я чужой жизни не судья, но путешествие у него не сложилось. В Москве он был автором дзенских ученостей про средневековых японцев, не говоря о бесплатной квартире, на израильские ж его лекции тек хиленький интерес старушонок-американок, ни средств, ни жилья, ни литературной перспективы. Вернуться назад неудобно и поздно, страна отчалила, отвалилась, вот и затеял он большое турне, приземлившись в Нью-Йорке, а там неудачи умножились. Прости, Женя, что публично вторгаюсь в твое частное дело, да только ты сам в «Письмах из пространства» расписался во всем. Замечательный, доложу я вам, мир. Таким, как Россман и ты, места в нем нет.

Поделиться:
Популярные книги

Новый Рал 5

Северный Лис
5. Рал!
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Новый Рал 5

Цвет сверхдержавы - красный. Трилогия

Симонов Сергей
Цвет сверхдержавы - красный
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.06
рейтинг книги
Цвет сверхдержавы - красный. Трилогия

Идеальный мир для Лекаря 15

Сапфир Олег
15. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 15

#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Володин Григорий Григорьевич
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Мастер Разума IV

Кронос Александр
4. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума IV

Возвышение Меркурия

Кронос Александр
1. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия

Архил...? Книга 2

Кожевников Павел
2. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...? Книга 2

Одержимый

Поселягин Владимир Геннадьевич
4. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Одержимый

Жестокая свадьба

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
4.87
рейтинг книги
Жестокая свадьба

Эволюционер из трущоб. Том 2

Панарин Антон
2. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 2

Отверженный III: Вызов

Опсокополос Алексис
3. Отверженный
Фантастика:
фэнтези
альтернативная история
7.73
рейтинг книги
Отверженный III: Вызов

Идеальный мир для Лекаря 16

Сапфир Олег
16. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 16

Мифы Древней Греции

Грейвз Роберт Ранке
Большие книги
Старинная литература:
мифы. легенды. эпос
9.00
рейтинг книги
Мифы Древней Греции

Надуй щеки! Том 6

Вишневский Сергей Викторович
6. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 6