Бельгийский лимонад
Шрифт:
На месте взрыва нашли Колины сапоги и шапку. И еще дощечку с чужеземным словом — «Мины!» Слово было перечеркнуто, под ним стояло: «Н. Односторонцев».
Как она могла оказаться здесь, эта дощечка? Объяснение просилось такое: Коля хотел, чтобы все считали — он стал жертвой собственной халатности, случайно подорвавшись на мине, которую сам же и просмотрел, когда прочесывал лес.
Коля так хотел. Я выполнил эту его последнюю волю, поделив боль правды лишь между собой и Костей.
Побудка
На
Притопали сюда, отмахав без малого сорок километров. Какой-то штабной умник решил, видать, сэкономить на солдатской безропотности горючку, не выделил грузовики. Пехтурили всю ночь, выложились — ни ногой двинуть, ни рукой пошевелить.
Добрели до неглубокой, с рваными закраинами канавы, протянувшейся вдоль линии фронта, поделили ее между ротами и взводами и, расчленившись в цепь, попадали на дно. Пороха хватило лишь на то, чтобы скинуть вещмешки и освободиться от «хомутов» — свернутых в скатки шинелей. Ну, и запалить, ясное дело, самокрутки. Заняли, называется, оборону. Зато в сводке с переднего края, можно не сомневаться, пойдет наверх: оборонительный рубеж на н-ском участке Юго-Западного фронта укреплен свежими силами.
Бойцов, ожидавших подмены, не застали. Надо думать, снялись загодя, дабы не мешать нам обустраиваться. При этом следов собственного обустройства не оставили никаких. Впрочем, к подобному было не привыкать, нас, пожалуй, больше озадачило бы, окажись тут окопы, ходы сообщения, пулеметные гнезда, блиндажи...
Вся фортификация ограничивалась этой канавой. Похоже, ее пытались превратить в противотанковый ров, да не успели. Или поленились. Танкам она в таком виде — не преграда, бомбежку или артобстрел в ней тоже не пересидишь, единственно, от пулеметного огня заслон. Поэтому никто не удивился, когда Леня Качуга, наш новый помкомвзвода и моя правая рука, попросил из темноты:
— Окопаться бы, пока не рассвело...
Никто не удивился, да только никто и не поспешил расчехлить саперные лопатки. В том числе и сам Качуга. По-доброму, поддержать бы его, понукнуть парней, но тогда пришлось бы вдохновлять примером, а сил на такое не осталось.
— Для себя же, ребята, — предпринял Леня еще одну попытку.
Увы, с командирской жилкой надо все же родиться. Чего было не отнять у Лени, вчерашнего студента-филолога, так это умения быстро и точно оценить ситуацию, найти решение. И еще бесстрашия, которым тоже не каждого мама оделяет. А вот приказать — не получалось.
Леня отступился. Да и не осталось, можно считать, кому приказывать, почти всех тут и сморило. Буравчики цигарок сверлили мрак лишь на правом фланге, где кончалась цепь. Оттуда и выклюнулся спустя какое-то время один бодрячок:
— А ведь помкомвзвода не дуру гонит, — я без труда узнал осиплый баритон Ивана Фомича Демина,
При этом готовности тут же начать заглубляться наш Фомич не проявил (хотя как его попрекнуть, он у нас после госпиталя). Между тем его чисто теоретический порыв был с живостью подхвачен неподалеку от меня незнакомым мне тенорком:
— Между прочим, у них на каждом рубеже окопы в рост.
— Никак, девица? — встрепенулся Фомич. — Каким это ветром-то?
— Санинструктор я. Из третьей роты. Оля К... — назвала фамилию, но я уловил только первую букву. — На марше пятку стерла, а пока портянку перематывала, наши утопали. К вам вот пристроилась.
— И правильно сделала. Опосля, как развиднеется, найдешь своих. А откуда, Олюшка, извиняюсь, конешно, про окопы у германца ведаешь?
— Так от самого же начала войны на фронте. Сегодня четыреста пятьдесят третий день. И такая везучая: ни царапины!
— Эва!.. А мне, правду сказать, и не втемяшилось — разложить по дням, сколь мы с этими тевтонами пурхаемся.
— И неизвестно, сколько пропурхаемся, — это уже Леня Качуга встрял, — пока не спохватимся, не начнем учиться воевать...
Они еще какое-то время бередили себя больной темой, но я перестал вникать, увязнув в тине полудремы. И не знаю, как долго продолжалось сторожкое забытье, только запомнилось, встряхнулся не на звук — на запах: очнулась полынь. Верно, воздух повлажнел от росы, и пожухлые кусты вокруг нас вернулись к жизни. Пряный настой тотчас перенес меня на дедов сеновал, под его хожалый полушубок, где с ароматом трав сплетался, не переча ему, дымок самосада, заплутавшийся в завитках овчины.
— Жизни не жалко за одно такое утро! — услыхал вдруг созвучное моему настрою восклицание Оли.
День начал набирать силу, и я смог теперь разглядеть, кого же послал нам в спутницы бог во время ночного перехода. Похожая лицом и фигуркой на озорного подростка, девушка стояла на коленях, заплетая в косу тяжелые медные пряди. Зрелище было столь непривычным, так не вязалось с грубой серой шинелью на ней, с окружающей обстановкой, со всем нашим бытом, с тем, что нас ожидало, что я оторопел, смешался.
И потом: бьющая в глаза мальчишечья озороватость — и эта коса, извечный символ маминых дочек, кои тише воды.
На фронте вошло в привычку не держать мыслей за пазухой, и я с разбега бабахнул:
— Знаешь, тебе больше к лицу был бы не этот конский хвост, а...
И осекся: лицо у нее мгновенно стало не мальчишечьим, а бабьим, жалким и растерянным; она поспешно потупилась, пустив и без того быстрые пальчики в галоп. Меня ошпарила запоздалая догадка: коса, наверное, не столько предмет девичьего самолюбования, сколько каждодневное напоминание о доме, о маме, о подружках, о таких далеких сейчас утренних сборах в школу, о бантике, завершавшем ритуал и замененном теперь кусочком бинта...