Белые Мыши на Белом Снегу
Шрифт:
– Спасибо, - я поклонился.
– Счастливого пути.
Я знал то, чего не знал он - и никто другой. В Шилке поезд остановится навсегда, и чем все это кончится, какой звериной схваткой - одному Богу известно...
– Жалко, - пробормотал Генрих.
– Почему ты не спрашиваешь о Зиманском?
Он пожал плечами:
– Да плевать я хотел на Зиманского.
Вот и все - сейчас дверь поезда закроется, взвоет локомотив, и унесутся эти люди в тоннель, все набирая и набирая скорость, а мы останемся и пойдем куда-то - может быть, домой. Давно у меня не было дома. Вдруг
Тонко зазвонил звоночек. Генрих помахал нам, усмехаясь:
– Ну-ну, голубки. Как хотите. А я поеду, поразвлекаюсь...
– он зевнул.
– Вам этого не понять.
И вот тут кто-то крикнул: "Подождите!", и на платформу, теряя ботинок с полуоторванной подошвой, вылетел встрепанный Чемерин. Заозирался, увидел меня, зло буркнул что-то и понесся к поезду. И кармана у него выкатилось и упало на бетон шило - простое, с деревянной ручкой, отполированной до блеска сотнями прикосновений. Он хотел поднять, передумал, прыгнул в поезд. Там завязалась короткая потасовка, но дверь уже легла плавно на место и зафиксировалась в пазах, поэтому больше мы ничего не увидели.
Я пнул шило ногой, оно скатилось на рельсы, секунду повертелось на месте и замерло. Поезд тронулся. И сразу же за нашей спиной ожил воздух, там затопало, задышало, загрохотало сапогами, пахнуло остро новенькой кожей, вещевым складом и дешевым одеколоном, раздался зычный крик, и целая толпа солдат в касках и бронированных жилетах окружила нас пчелиным роем и замерла, пялясь на белый халат Милы.
– Как всегда - вовремя, - сердито буркнула она, доставая из кармана синюю книжечку удостоверения и раскрывая ее перед лицом толстого сержанта.
– Мы - сотрудники спецгородка. А они - уехали, как видите.
Сержант посопел, помялся, вытер рукавом лоб, сказал басом:
– Ничего, далеко не уедут. Есть информация...
– Старший где?
– Мила убрала книжечку и решительно взяла меня за руку.
– С ним буду разговаривать.
В коридоре плачущий голос продавщицы Ивкиной спорил с кем-то, доказывал, что она здесь совершенно, совершенно ни при чем. Я закрыл правый глаз и погрузился в темноту, предоставив воякам возможность тащить меня под руки куда угодно - хоть на край света.
* * *
В том месте на Земле, где свинцовые тучи уже ранней осенью делают небо похожим на обшивку самолета - только без заклепок, где облетевший замшелый лес на холодном ветру машет мокрыми ветками уходящему лету, где окна заклеивают с первыми заморозками, предварительно плотно заткнув щели серой ватой, где в ходу новенькие электрические обогреватели с рубиновыми спиралями и никто не стесняется ходить в валенках, в том мрачном краю у полярного круга я проснулся белым воскресным утром и застонал.
Осень уже унаследовала у лета мир, и лужи за высоким, от потолка до пола, окном, завешенным желтенькими шторами, были похожи на обрывки грязно-белого кружева, валяющиеся беспризорно на асфальте под завывающим ветром, несущим последние бумажные листья. В комнате было сумрачно, уличная белизна не заполняла углов.
Я включил лампу и увидел время - половина одиннадцатого. В гулких коридорах старого здания было тихо, как в больнице
Десять тридцать три. Одеваясь, я выглянул на улицу. Не прояснилось, полетел снег. Девчонка лет двенадцати, худенькая, угловатая, закутанная до глаз, скорым шагом промчалась мимо окон, прижимая к груди, как младенца, сверток с торчащими из него рыбьими хвостами
Как скучно здесь, наверное, особенно зимними вечерами, особенно в поселке, особенно если ты совсем один...
"Как тебя зовут?" - мысленно спросил я у девчонки, и она хитро прищурила глаза: "Вообще-то Лена, но мне нельзя разговаривать с незнакомыми людьми".
"А у меня беда, - сказал я, - очень большая беда. Меня бросила жена, и дочка, которую тоже могли бы звать Леной, так и не родилась. Ты мне сочувствуешь?"
"Да!" - ее малиновое пальто с меховым воротником скрылось за узорной оградой военного городка, и я вздохнул.
По приезде в северный поселок я снял номер в гостинице "Сокол", напротив военного городка, с видом на далекие заводские трубы и поле в пятнах снега. С питанием. На неделю. Потом мне обещали дать комнату в двухэтажном служебном доме на продуваемом всеми ветрами холме, но я туда не торопился, наверное, потому, что боялся чужих веселых голосов за стенкой, детского смеха, развевающихся на ветру пеленок - всего, что в моем сознании было связано со словом "счастье".
Вещей у меня с собой было немного. Я забрал кое-какую посуду, теплое покрывало с кровати, на которой мы спали с женой в обнимку, подаренный Зиманским "приемник" с "кассетами", книги, несколько фотоснимков. Остальное отдал Хиле - ничего мне было не надо.
Во время нашего последнего разговора она была холодна, ничего не объясняла и все время повторяла ненавистную мне фразу: "Это жизнь". Сказать, что мы плохо расстались - все равно что ничего не сказать, она просто вышвырнула меня из своей жизни, как использованную вещь, и равнодушно ушла, бросив на стол ключи от ненужной мне квартиры.
Я навсегда запомнил ночь после ее ухода: я выл, зарывшись лицом в подушку и, чтобы хоть немного заглушить эти отвратительные животные звуки, без конца ставил одну и ту же песню:
"Всегда быть рядом не могут люди,
Всегда быть вместе не могут люди,
Нельзя любви, земной любви пылать без конца.
Скажи, зачем же тогда мы любим?
Скажи, зачем мы друг друга любим,
Считая дни, сжигая сердца?"
Наверное, это было сентиментально и где-то даже глупо, но в тот момент меня не волновали никакие условности. Помню, я даже подумал о смерти, как-то отстраненно, теоретически - а что будет, если взять и сигануть в окно на замерзший асфальт? Полегчает тогда, перестанет рваться душа?.. Впрочем, ничего такого я не сделал, даже к окну не подошел.