Безумие
Шрифт:
Сами достал бутылку водки из шкафа рядом с дверью и налил в стакан с три пальца. Потом достал таблетку аспирина из специальной, предназначенной лично для него коробочки. Подал больному стакан и таблетку, пляшущий человечек их взял. Заглотнул таблетку. Потом, используя инерцию широкого судорожного взмаха руки, влил в горло всю водку из стакана. Ужасно грустно.
А потом участник плясок святого Витта побрел в свою одиночную палату.
Это был ежедневный ритуал, который длился уже достаточно давно. Мне подумалось, что если бы кто-то понаблюдал за такой безумной традицией, то наверняка сказал бы, что Сами — циничный кретин. Сказал бы, что он бездушный изверг, позор для медицины. Я бы тут же ответил этому воображаемому наблюдателю: «Да пошел ты! Сами-святой! А если ты что-нибудь умеешь, да еще в эстетике
Наверное кто-то припомнит, что при лечении исключительно важно иметь концепцию и стратегию, использовать эффективные методы и тому подобное. Важно найти подход к больному, прибегнуть к точному набору терапевтических средств. И прочее ля-ля-ля. И вот так, сложными высокопарными фразами можно объяснить, что делает психиатр, когда подает неизлечимо больному хореей Хантингтона таблетку аспирина.
Нет сомнения в том, что средневековые инквизиторы тоже были подкованы разными стратегиями и концепциями, посылая безумцев на костер. Как мне кажется, все тогдашние ведьмы ужасно напоминали женщин, страдающих шизофренией. Ну да ладно.
Я хочу сказать только одно: то, что мы делали с Сами, смешивая водку с аспирином, было лишено всякой концепции и стратегии. В этом методе просто соединялись три ключевых элемента, а настоящих базовых элементов любого лечения не так-то и много. В нашем случае это были: милосердие, внимание и водка — идеальная комбинация для растревоженной и измученной человеческой души. Так я сейчас думаю.
Вино и вина
Сама жизнь — это гневный всплеск против смерти,
против холодной не-жизни. Нежный всплеск.
Мне было плохо. Я опять изменил жене — до двенадцати дня был у Ив. Много пил, литрами; задыхался от бурной любви на ее широкой постели, забыв обо всем, что существует вокруг.
После этого я вернулся в свою маленькую квартирку в районе Дианабад. Жена проснулась, и мы стояли в ярко освещенной кухне в напряженном оцепенении. Три часа кряду мы цыкали и шипели друг на друга, цедя сквозь зубы злобные упреки. Потом я вышел и отправился куда глаза глядят, а она выбежала на лестницу и звала меня напряженным шепотом, а я останавливался в пролетах между этажами, вслушивался в этот шепот, в каждой нотке которого сквозило отчаяние…
Я ощущал свою вину. Гитлер и Геббельс, наверное, были виноваты в меньшей степени, я им завидовал. В нашей единственной комнате спала моя дочь Куки, и все мои мысли невольно устремлялись к ней. Мысль, что там, в комнате, неспокойным сном спит моя маленькая трехлетняя дочка и во сне с ужасом переживает расставание мамы и папы, жалила меня, как ядовитая кобра. И я вернулся в квартиру.
Жена стояла, по-прежнему не двигаясь, облокотившись на стиральную машину, она молчала, ее лицо излучало спокойствие и благородство. Она походила на некую безымянную святую, светловолосую и милую, молчаливую и величественную великомученицу, терзаемую каким-то похотливым римским дьяволом в три часа ночи.
— Ну, и что мы будем делать? — спросила она, а я выпустил из себя последние молекулы воздуха, мои легкие засвистели — я ужасно много курил, но ничего не смог ответить.
«Как — что мы будем делать? — пронеслось у меня в голове. — Как — что? Ну и вопрос, черт побери! Ты лучше меня добей, и мы разом покончим со всем, только не спрашивай, что нам теперь делать», — вот это я хотел сказать жене, но у меня ничего не вышло.
Я залез в нижний ящик холодильника, туда, где образцовые семьи обычно хранят картошку и лук, и достал оттуда большую бутылку водки Торговиште. Ребристое стекло было холодным, и я приложил его ко лбу. Жена посмотрела на меня с недовольством, а я наполнил два стакана. Странно, но она тоже потянулась за своей порцией. Мы выпили. Жена поднялась и тихо что-то пробормотала о том, что ей завтра на работу, что Куки проснется, почувствовав, что никого нет, потом она вышла. А я остался один на один с бутылкой. И выпил ее за час. В четыре утра пепельница передо мной была забита десятком холодных окурков, бутылка опустела, а сердце прерывисто
Вот так. К утру я совершенно отчаялся, чтобы решиться на что бы то ни было. И у меня было ужасное похмелье. Как психиатр я совершенно здраво оценивал, что никакое это не похмелье, а симптомы абстинентного синдрома — начала болезни. У меня дрожали руки, колотилось сердце, а мозг выл и посылал сигналы о том, что организму необходим хоть глоток алкоголя. Я понимал, что это ужасно, что это начало красивого и смертоносного алкоголизма, но мне было все равно, и я улыбался, и мне хотелось умереть. Я очень сильно ощущал свою вину.
К восьми утра я добрался до Курило, до извивающейся большими петлями тропы, ведущей к Больнице. Меня била лихорадка, как будто я страдал от малярии. Чувство вины переросло в физическую боль. И я злорадно кивал: «Вот тебе, поделом. Окочуришься тут, сволочь ты эдакая».
Потом я побрел по извилистой тропе, вдоль большого и мутного Искыра, который в марте кажется особенно зловещим из-за своего темно-серого цвета. Добираясь сюда, я пересек всю Софию с юга на север: из Дианабада до района Орландовцы, до кладбища и комбината, куда много лет назад ходил на уроки рисования. Картины мелькали у меня перед глазами, как слайды, которые менял пьяный оператор. Картина первая — бум! Вторая — бум! Разрозненные и болезненно яркие, совершенно нереальные картины. Я поворачивал голову и: бум! — река. Закрывал глаза: бум! — черные и синие блестящие пятна. Открывал глаза: бум! — петляющая дорога. Голова пульсировала. Я насквозь провонял спиртом, был разгорячен, но от утреннего холода мое тело била лихорадочная дрожь. Тогда я почувствовал, что не удержусь. Мне просто необходимо было выпить. Я испытывал слабость и ужас, когда представлял, как войду в Больницу и закручусь в водовороте дел, а мне будет становиться все хуже и хуже, и я никак не смогу сбросить напряжение и чем-нибудь утешиться. А какое утешение я мог обрести этим утром, как облегчить свою страшную вину, как успокоить разбитое тело? Только чего-нибудь выпить. Чего-нибудь крепкого, горячительного.
И я свернул с дороги и отправился в лавку Терезы. Небольшой фургон, в котором шопка [22] Тереза (мать Тереза! Спасительница моя!) устроила нечто среднее между ларьком с баничками [23] и грязным баром. Я нырнул внутрь и задрожал от возбуждения. Я собирался измыслить правдоподобную отмазку. Прямо как в детстве, когда, изнемогая от волнения, я направлялся к болоту с лягушками, хотя прекрасно знал, что это опасно и запрещено. Теперь я внимательно осматривал две бедные полки с бутылками. И что-то гнусавым голосом мычал про то, что у меня день рождения.
22
Шопы — этнографическая группа в Западной Болгарии. По преданиям, ее представители отличались практичностью, хитростью и умением извлекать выгоду.
23
Баница, баничка — традиционное болгарское блюдо из слоеного теста.
— …И мне надо проставиться, угостить коллег, — гнусавил я. Тереза смотрела на меня с пониманием и презрением. «Жалкий докторишка!» — говорил мне ее взгляд, а мужественный пушок над ее верхней губой даже не дрогнул, рот оставался сомкнутым. Она не считала нужным тратить силы на разговор с каким-то спившимся доктором.
Когда я вышел из лавки Терезы, то уже был спокоен. То есть, еще не до конца, но сознание того, что скоро я успокоюсь совсем, меня утешало. Так я прошел сто метров, спрятался за светлым, серебристым тополем и заскреб ногтями горлышко одной из пяти бутылок. Я купил водку, виски, коньяк и две бутылки белого вина. Открыл одну из бутылок и пил. Это был виски, одним махом я заглотнул грамм сто. И жгучая теплота разлилась у меня в горле.