Безумие
Шрифт:
— Вот что мы можем сделать, — с силой захлопнул я крышку компьютера и встал. — Мы можем вообще не лечить таких людей. Это все равно, что лечить кривое дерево от его кривизны! Это ведь, твою мать, то же самое! А точнее, лучше просто сидеть и наблюдать, что хочет сказать нам природа. Как-ими сделать этих людей. Когда кто-то сходит с ума и слышит голоса — это не расстройство, это некий знак. Человек меняется, а мы его насилуем, ломаем и мешаем естественному ходу этого процесса. Ну же! Почему нам не оставить этих людей в покое, разрешить им развивать свои шизофрении и мании, чтобы они сами достигали природного равновесия! Не мешать им, как мы это грубо делаем, а лишь обеспечить
Я все-таки еще был мальчишкой. Мог позволить себе бунтовать, гневно говорить правду, громить догматы и бежать из любых учреждений, закрепощающих мой дух. Я был вольным всадником! И Карастоянова была удивительным человеком, но на четверть века старше меня. Она прекрасно понимала, что я ей говорил.
Но вольным всадником она уже не была!
Ради чего мы работаем?
Я вошел в кабинет Ив. Тут было уютно. Во всей Больнице было уютно, потому что и мебель, и сами корпуса были старыми. Тут было уютно и ужасно одновременно. На протяжении десятков лет тысячи безумств пропитывали стены и утварь. Одноэтажный барак изнутри был облицован желтоватой фанерой, а на ней висели картины шизофреников. Нет ничего более удручающего, чем картины шизофреников. Наверное, их самое главное отличие — полное отсутствие какой-либо связи с уютным миром.
А каким неуютом веет от самих шизофреников! Потрясающим. Мне не доводилось общаться с инопланетянами, но, говорил я себе, я почти уверен, что среди них буду вести себя намного естественнее, чем здесь, среди бедных, несчастных шизофреников. Я прилагал огромное усилие, чтобы их любить. И для меня такое усилие любить или, по крайней мере, пытаться полюбить этих абсолютно чужих людей становилось моим Искуплением. Потому что больные для меня были сосудом, который я наполнял своей виной. И они многое вмещали. Они и их отталкивающе неуютные картины. Шизофреники рисовали так же, как и жили: в смутной лихорадке и холодном отчуждении. В безразличии к нашему миру.
Я бы мог рассуждать об эмоциональном отчуждении при шизофрении, но это не было бы честным по отношению к несчастным шизофреникам. На них и без того клеймо. Конечно, их уже не клеймят так, как в Средние века клеймили колдунов и еретиков, теперь их всего лишь обвиняют в эмоциональной деградации, в мутации личности, в срыве воли и глубокой отрешенности. Я бы обвинять их не стал. Поэтому и на этот раз просто прошел мимо картин на стене, отмечая неприятное чувство, которое они всегда во мне оставляли. И вошел в кабинет.
Ив сидела и курила, всматриваясь в монитор допотопного компьютера. Ох уж эти компьютеры, подумал я. Кругом царит безумие, ветхие пижамы едва прикрывают желтизну худых ног пациентов, во мраке кухни стынут в котлах макароны.
А Ив уставилась в компьютер! Больница дышит, как старая рыбина, выброшенная на берег Искыра, все кружится в нелепом танце. Галоперидол и бледная кровь сумасшедших смешиваются, а мы, в своих белых халатах, пребываем в заблуждении, что Мы — Нормальные,
Впрочем, Ив ничего не воображала. Она просто пялилась. Время от времени ногтем указательного пальца она щелкала по клавише. Играла со старым компьютером в какую-то игру. Я просто остановился на секунду перед ней и тихо постоял. Когда она подняла на меня глаза, нарочно медля, как это кокетливо делают женщины, я быстро поцеловал ее в лоб и губы.
— Что там, в отделениях? — спросила Ив, потому что сегодня я был дежурным врачом.
— Да ничего. Все спокойно.
— Сегодня мы опять ругались с Карастояновой, — пробормотала она.
— Что так? — я сел за ее спиной и стал листать первую попавшуюся книгу. Это было старое русское издание стихов. Странно, автором был отец Чарльза Дарвина. Я взглянул на титульный лист. Оттуда на меня смотрел человек с огромной бородой. Дар-вин-отец был похож на Дарвина-сына, но выглядел добрее. Может, отцу не приходила в голову идея, что сильный должен есть слабого.
— Потому что мы заговорили о том, кто остается в больнице.
— Как так, остается? — спросил я рассеянно, потому что читал стихи. Мне было хорошо и приятно за спиной Ив, меня не интересовали ее мелкие огорчения. Я мог сидеть вот так и читать стихи старшего Дарвина, делая вид, что ничего не существует вокруг. Строго говоря, если судить по отцу Дарвина — забытому и исчезнувшему со своими стихами (в отличие от сына с его радостным открытием животной природы человека!) — мира вокруг и правда не существовало. — Кто остается? — снова небрежно спросил я.
— Она говорит, что в больнице остаются только те, кто лишен амбиций. Понимаешь, Калинка, она говорит, что здесь, в этой больнице, остаются лишь неудачники… — Ив повернулась ко мне вполоборота, ее руки на коленях подрагивали от негодования. Гнев не придавал ей сил. Наоборот, она отчаивалась. Сжималась в комок. И это было характерно для всех молодых врачей и психологов Больницы.
Ив продолжила, перебирая пальцы.
— …и я говорю ей — а не слишком ли это цинично?.. Ну, я ей, конечно, не так сказала, а в общих чертах поинтересовалась: «не слишком ли вы сгущаете краски, ведь вы сами тут остались и работаете уже двадцать лет?»
— М-да, — промычал я и в последний раз посмотрел на портрет старшего Дарвина, потом встал и от души потянулся. — М-да. Такие вот они… работали и сами не знали, ради чего… Так нет же, ерунда какая-то. Им было хорошо известно, ради чего это, — топнул я каблуками по старому дощатому полу и стал ходить взад-вперед. Мои мысли были о том, почему в больнице работают такие люди. У каждого были свои мотивы… И мне казалось, что мотивы большинства врачей были странными и не вполне здоровыми. А мы с Ив, ради чего мы работали в этой Больнице?
— А что если Карастоянова права? — наконец глухо спросил я, сделав два круга по кабинету и заглянув в каждый шкаф.
— Что значит «права»? — Ив тоже задумалась, но пришла явно к другому выводу.
— Ну, разве она не права в том, что здесь надолго остаются только… неудачники… Какое противное слово! Но все же, это те, у кого нет сил подыскать себе что-нибудь более перспективное. Вот, например, я. Мне кажется, что я начинаю медленно привыкать, причем в плохом смысле, свыкаться — мне делается все равно. Я начинаю быть безразличным. Этот вот, с параноидальной шизофренией, — принимается! Эта, с пятью попытками суицида, — классика жанра, только бы не порешила себя во время моего дежурства. Так что вот. Я делаюсь… безразличным. Потихоньку. И это нехорошо.