Будущее
Шрифт:
С последних этажей спускаются на пол десять тысяч лестниц и лесенок, снуют вверх-вниз шаткие платформочки сомнительных подъемников, доставляющие рисковых пассажиров и их странные грузы именно в ту точку этой адовой кутерьмы, которая за каким-то дьяволом им непременно сдалась.
И притом вся конструкция какая-то… не прозрачная, а дырявая – так что виднеется сквозь нее, сквозь решетки, стенки, переходы, балкончики, развешенное для сушки шмотье – нарисованный во весь потолок космос со звездами и аляповатыми сатурнами-плутонами-юпитерами, потому что потолок – продолжение того циклопического граффити, из которого мы вышли, и гордые
Привет, люди БУДУЩЕГО. Добро пожаловать в фавелы.
Кажется, что через это столпотворение мне не пробиться даже в одиночку, даже моим фирменным способом. А уж вдесятером, не растерявшись по дороге…
– Клин, – говорит мне из-под аполлоновой маски наш звеньевой, Эл – тот усатый, что наставлял пацанов.
Я даже не слышу его голоса; читаю по губам.
– Клин! – ору я.
Ассиметричный гигант – Даниэль – становится первым. За ним – Эл и пухлый, похожий на бизнесмена Антон, третий ряд – вся наша шпана, еще не успел запомнить, как их по именам, только недавно выпустились, в замыкающей линии – губастый Бернар, лохматый Виктор, Йозеф-витрувианец и я.
– Маршем, – наверное произносит звеньевой.
– Маршем! – повторяю я, надрывая связки.
Мне хочется распихивать толпу локтями, гнать этих бездельников прочь, давить их, но сдавливаю я самого себя – в стальном зажиме, смотрю на Эла, на Даниэля, заражаю себя их хладнокровием. Я – часть звена. Вокруг меня – мои боевые товарищи. Мы с ними – один механизм, один организм. Мне покойно. Я больше никуда не рвусь. Я марширую.
Наше построение танком ползет вперед.
Сначала нам трудно: в этом ведьмином вареве нас замечают не сразу. Но сначала одни чужие глаза спотыкаются о черные вырезы на наших масках, потом еще кто-то прикипает взглядом к мраморным гладким лбам и мраморным застывшим кудрям, к навсегда склеенным губам и к идеально прямым носам, вырубленным из камня.
Разлетается по толпе шепот: «Бессмертные… Бессмертные…».
И она останавливается.
Когда вода остыла до нуля градусов, она может еще и не замерзнуть. Но если в нее положить кусочек льда, реакция начинается тут же, и вокруг, сковывая поверхность, начинает распространяться ледяной панцирь.
Так и вокруг нас расползается холод, примораживая бомжей, торгашей, работяг, пиратов, дилеров, воров; всех этих неудачников. Они сперва перестают мельтешить, застывают, а потом поджимаются, пятятся от нас во все стороны, спрессовываются как-то, хотя казалось, что плотней уже стоять нельзя.
А мы движемся все быстрей, рассекая толпу надвое – за нами на ней остается след, порез, который еще долго не срастается, словно люди боятся ступать там, где только что ступали мы.
«Бессмертные…» – шуршит у нас за спиной.
ОТРЫВОК 6 – Детство в лагере
Я закрываю глаза.
– Все равно я сбегу отсюда, – слышу я шепот.
– Замолчи и спи. Отсюда нельзя сбежать, – возражает другой, тоже шепотом.
– А я сбегу.
– Не говори так. Ты же знаешь, если они нас услышат…
– Пусть слушают. Мне
– Ты что?! Забыл, что они сделали с Девятьсот Шестым?! Его в чулан забрали!
Чулан. От этого пыльного, уже столетия назад устаревшего, неуместного в композитном сияющем новом мире слова веет чем-то настолько жутким, что у меня потеют ладони. Я больше никогда не слышал это слово – с тех самых пор.
– Ну и что? – в первом голосе заметно убавилось уверенности.
– Его же до сих пор не выпустили оттуда… А сколько времени прошло!
Чулан находится в самом конце вереницы комнат для собеседований. Дверь в него выглядит так же, как и все остальные двери, но никто не помнит ее открытой. Стены комнат для собеседований сделаны из водоотталкивающего материала, а полы оборудованы стоками в пол. О том, что в них творится, воспитанникам друг другу болтать запрещено, но они все равно шепчутся: когда понимаешь, для чего нужны эти стоки, молчать трудно. Однако, что бы с тобой ни делали в этих комнатах, ты ни на секунду не забываешь о том, что в конце коридора есть дверь в чулан, и боль слабеет в тени страха. Те, кто побывал в чулане, о нем никогда не рассказывают; якобы, ничего не могут вспомнить. А главное, возвращаются оттуда не все. Куда делся отправленный в чулан, не решается спросить никто – любопытных сразу уводят в комнаты для собеседований.
– Девятьсот Шестой не собирался никуда бежать! – вклинивается третий голос. – Его за другое так! Он про родителей говорил. Я сам слышал.
Молчание.
– И что рассказывал? – наконец пищит кто-то.
– Заткнись, Двести Тридцать! Какая разница, что он там нес!
– Не заткнусь. Не заткнусь.
– Ты нас всех подставляешь, гнида! – кричат ему шепотом.
– Тебе что, не хочется знать, кем они были?
– Мне вот не хочется! – снова первый. – Я просто хочу сбежать отсюда, и все. А вы все оставайтесь тут тухнуть навсегда! И ссытесь от страха себе в койку, сколько угодно!
Я узнаю этот голос – решительный, высокий, детский.
Это мой голос.
Снимаю с глаз повязку и нахожу себя в маленькой палате. Спальные нары в четыре яруса вдоль белых стен; по нарам распиханы ровно девяносто восемь детских тел. Мальчики. Все тут или спят, или притворяются. Повязка на глазах у каждого. Все помещение затоплено слепяще ярким светом. Невозможно понять, откуда он идет, и кажется, что сияет сам воздух. Сквозь закрытые веки он проникает с легкостью, разве что окрашиваясь алым от кровеносных сосудов. Надо быть чертовски измотанным, чтобы уснуть в этом коктейле из света и крови. Освещение не гаснет ни на секунду: все всегда должно быть на виду, и нет ни одеял, ни подушек, чтобы спрятаться или хотя бы прикрыться.
– Давайте спать, а? – просит кто-то. – И так до побудки уже всего ничего осталось!
– Вот-вот. Заткнись уже, Семьсот Семнадцать! А если они и правда все слышат?
Я смотрю на Тридцать Восьмого, вихрастого рыжего пацана – он тоже стащил с глаз повязку и зло пялится на меня в ответ.
– Ну ты и ссыкло! – усмехаюсь я. – А не боишься, что они увидят, как ты теребишь свою…
И тут дверь распахивается.
Тридцать Восьмой как подкошенный валится в койку лицом вниз. Я начинаю было натягивать повязку – но не успеваю. Холодею, застываю, вжимаюсь в стену, зачем-то зажмуриваюсь. Мои нары – нижние, в самом углу, от входа меня не видно, но если я сделаю резкое движение сейчас, они точно заметят неладное.