Было записано
Шрифт:
А в стороне и под ногами некоторые из нас продолжали умирать. Ситуации доходили до абсурда, в моей прошлой-будущей жизни получившие определение «черного юмора». Мы не отрываясь глядели, как метал банк раненный в ноги штабс-капитан Кисловский из Кабардинского полка. К слову — отличный офицер и известный забияка. Все подползли к столу, давя друг друга, и ставили карты, не обращая внимания на страдания ближних. В это время около капитана умирал поручик Ставицкий из того же Кабардинского полка. Кто-то, заметив это, сказал:
— Господа, дайте умереть спокойно Ставицкому.
Все пришли в себя. Рука Кисловского застыла над столом. Игра на минуту остановилась. Все обернулись к умирающему. Ставицкий испустил дух. Кто-то закрыл его глаза. Кто-то прочел молитву. Все набожно
В эту минуту, чуть ковыляя, к нам подошел офицер, попросился к столу. Кто-то закричал:
— Линейцам между нами нет места, — среди офицеров бытовало мнение, что линейные батальоны проявили себя как трусы.
Офицер не растерялся. Расстегнул свой изорванный сюртук, и мы увидели окровавленную рубашку и перевязанную грудь. Взял паузу, чтобы все разглядели кровь. Потом с горечью молвил:
— Господа, я ранен двумя пулями в грудь, не оставил фрунта и с ротою пришел до Герзель-аула! Судите: достоин ли я места?
Тот, который прежде крикнул, что линейцам среди нас нет места, по-моему, первым же закричал «Ура!». Все подхватили. Я и фон Ребиндер, мой новый товарищ из знатной баронской семьи, указали на место между нами. Офицер, поблагодарив кивком, прилег у стола. Тут же явилось шампанское и портер. Кисловский предложил сразу же и помянуть отошедшего только что в мир иной Ставицкого, и поприветствовать нового участника наших посиделок!
…Мы зализывали раны, вновь обретали потерянную за время похода человечность. Восстановили в парке души разбитые почти до основания беседки добра, совести. Можно, конечно, на войну списать все абсолютно. Но это — путь опасный, тупиковый. В зеркале, которое висит на стене этого тупика, в который ты уткнешься рано или поздно при таком подходе, уже отразится не человек. И эта стенка станет для тебя той, к которой тебя поставят, чтобы расстрелять и избавить мир от нелюдя. Нам пришлось такое наблюдать, когда в один из дней все, кто мог передвигаться, вышли или выползли, когда прошел слух о пойманных мародерах, скором — в 24 часа — суде над ними и готовящейся казни. Их было трое. Которые не удержались и грабили обозы, пока их сбрасывали в ущелье.
Я не пошел. Не мог, да и не хотел. Фон Ребиндер потом рассказал про эту экзекуцию. Первый из казненных — молоденький казак, старовер. Всех возмутил своей дерзостью. Второй — артиллерист. Этот, наоборот, слабостью. Сам и шагу ступить не мог. Донесли полуживого и привязали к столбу. Третий — куринец. Только он один стойко пошел на казнь. Только он один тронул всех тем, что раскаялся и попросил прощения перед товарищами за содеянное зло и преступление.
Утром следующего дня госпиталь ожил, пришел в движение. Наше недоумение сменилось радостными возгласами, когда узнали, что всех нас отправляют на Линию. Стойкое убеждение, что в таком случае мы точно выживем, уже не покидало нас. Было очевидно, что хуже тех условий, в которых мы находились все эти дни, попросту не может быть. Сунженская линия, какой бы она ни была захудалой, все одно на несколько уровней выше по условиям, чем голая земля аула под раскаленным солнцем.
Меня определили в первый транспорт. Весь обоз состоял из более чем ста татарских арб, присланных из соседних аулов. К ним добавили еще и несколько полковых повозок. Прикрывать весь этот больной и немощный караван должны были колонны с артиллерией и казаками. Я наблюдал со стороны, как начали укладывать первых раненых. На каждых трех полагалась одна арба как для солдат, так и для офицеров. Заметил, что старались эти тройки собирать по принципу: один — тяжелораненый и двое с более легкими ранами. Далее был слегка шокирован, когда увидел необычное «ноу хау» перевозки. Носилки с одной стороны привязывали к рогам или ярму быков, а с другой – к арбе. На мой вопрос, для чего так делается, стали убеждать, что так меньше
Растянувшийся караван ожидаемо двигался очень медленно. Первую ночь ночевали в голой степи, на Кумыцкой плоскости. На другой день, переправившись через Терек у Амираджи-юрт, часть больных сдали на линии в станице Щедринской, где был госпиталь. Не скажу, что мы с фон Ребиндером держали кулачки, но совсем не хотели оказаться среди этой части. Уже знали, что остальные будут доставлены в станицу Червленую. Кто на Кавказе не хотел туда попасть?! Об этой станице ходили легенды среди офицеров. Наши молитвы были услышаны. Нас с Ребиндером не сдали в госпиталь. Так что оставшуюся дорогу до Червленной мы с ним провели с легкостью, радуясь нашей удаче.
Совершенно убедились в том, что не зря молились Господу о Червленой, когда въехали в станицу. Почти все население вышло к нам навстречу. Впереди, как полагается, атаман со стариками. Все станичники кланялись нам в пояс, выражали полное сочувствие нашим лишениям. Тут же по всей колонне казачки стали разносить вино, угощение раненым и расспрашивали про наши дела. Многие из них уже находили своих знакомых. Так и меня с приятелем заприметила вдовая казачка Глафира. Разглядывала нас улыбкой, пока мы по очереди пили поднесенное вино. Вернули кувшин. Глаша усмехнулась.
— Ах, вы, Шамилевы объедки! — выдала неожиданно и засмеялась, наблюдая за нашей реакцией. — Этих я к себе заберу, — указала потом вознице.
… Уже через пару дней фон Ребиндер со смехом заметил, что мы с ним начинаем лосниться.
— И, кстати, — отметил он, — твой шрам на лице затягивается. Так что, ты зря расстраивался. До Квазимодо тебе еще топать и топать.
— Спасибо на добром слове! — усмехнулся я.
Замечание Ребиндера было не случайным. Оно, как ничто другое, подводило черту над нашим прежним состоянием между жизнью и смертью. Мы понимали, что уже не стоим у края пропасти. Мы каждый час делали уверенные и широкие шаги, отдаляясь от неё. Глашина забота, еда, сон всему этому способствовали. В Герзель-ауле мы с ним редко могли позволить себе думать на отвлеченные темы. Я, во всяком случае, уж совсем не думал о том, насколько моё лицо из-за шрама стало «неудобоваримым». Было не до этого. Быть бы живу. Но стоило мне, как верно заметил Ребиндер, чуть начать лосниться, стоило мне понять, что я в очередной раз выиграл схватку со смертью, как вопрос моей привлекательности вышел на первое место. Видно, я достал фона своим скулежом по поводу морды лица. Еще он знал с моих слов о красавице-жене. А в этом случае мой скулеж просто переходил в непрерывный вой, потому что я боялся. Я боялся, что Тамара уже не выдержит такого издевательства. Я боялся, потому что она по сю пору имела право бросить меня, развестись. Я боялся, потому что считал, что такая красавица, как моя жена уж точно заслуживает блестящего мужчину рядом, а не такого Квазимодо! Отсюда и добрый выпад фон Ребиндера, пытавшегося меня привести в чувство, и немного успокоить.
… Окончательное успокоение пришло через пару недель. Мы готовились ко сну. Засыпать было трудно. Станичные улицы гуляли с размахом, хороводились. Веселый говор казачек и задирающих их казаков. Мы с улыбкой прислушивались к этому гомону. И вдруг… Вдруг этот привычный хор уже знакомых голосов в одно мгновение изменился. Будто дирижер перепутал партитуру, открыл не те ноты. Стихли ритмичные хлопки ладонями. И хор, прежде распевавший веселую и разбитную песню, сменил её на удивленный гул только мужской части. Женщины молчали.