Царство. 1951 – 1954
Шрифт:
— Выжали разнообразие, досуха отжали! — сопел Георгий Максимилианович.
— Мы, Егор, про крестьян проговорили, налоги снизить решили, денег прибавить, так?
— И долги списать, — дополнил Георгий Максимилианович.
— И долги.
— Принимается! — кивнул председатель Правительства.
Хрущев обежал Маленкова и застыл перед ним.
— Я тебе начал про рабочих толковать. Давай при заводах подсобные хозяйства заведем, чтобы оттуда фрукты и овощи везли? — предложил Никита Сергеевич.
— Здравая мысль!
— Скоро Пленум ЦК и Сессия Верховного Совета, вот и раскрой глаза на рабочее обеспечение, блесни. Это тебе такой флаг будет! — высказался
— С этого и начну!
— Начни, начни! Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше! — с расстановкой проговорил Никита Сергеевич.
Компания вышла на проезжую дорогу, ведущую в направлении села Успенское.
— Может, к Анастасу завернем? — передоложил Никита Сергеевич, и, не дожидаясь ответа, повернул в сторону Калчуги, где обосновался Анастас Иванович Микоян.
Вечером, передавая жене разговор, Георгий Максимилианович заметил, что в словах Хрущева много здравого смысла.
— Что ты все за ним повторяешь, как попугай?! — недовольно отозвалась Валерия Алексеевна. — Что ты его безоговорочно слушаешь?
— В сельском хозяйстве он лучше понимает.
— Значит, бери его идеи на вооружение, заявляй сам об этом! — веско проговорила жена. — И помни, сегодня Хрущев четвертый человек в государстве. Ты, Егор, первый, ты! Хрущев пусть идеологию укрепляет!
— Сельское хозяйство — краеугольный камень экономики, — наморщил лоб Георгий Максимилианович.
— Сельское хозяйство! — нараспев передразнила супруга. — Хрущев не за сельское хозяйство переживает, он на твое место метит, на место председателя Совета министров, как ты до сих пор его не раскусил!
— У Никиты амбиции есть, — уныло подтвердил Маленков.
— А ты как завороженный его слушаешь! — не унималась жена. — Бери дело в свои руки. Кто в ЦК по кадрам, Суслов?
— Нет, Поспелов.
— Твой человек?
— Можно сказать мой. Я его Сталину привел.
— Поспелова поближе держи. И то, что Серова Хрущев в госбезопасность протащил, опасно, — строго глядя на мужа, учила Валерия Алексеевна. — И Жуков фактически его одного слушает. Получается, что госбезопасность и военные в хрущевских руках. Одно хорошо, человек он недалекий, безграмотный. Ты их позови, Жукова с Серовым, приласкай.
— Я воевать с Хрущевым не собираюсь, это опасно, — занервничал Маленков.
— Да не воюй! Я не хочу, чтобы ты с кем-то воевал, просто людей к себе приблизь, приручи, покажи, что ты им друг.
— Не мешай, Лера, я спать буду! — и Маленков повернулся на другой бок.
23 августа, воскресенье
Двери закрылись и ее внесли в церковный придел, внесли и примостили на скамеечке, которые обычно расставляют вдоль стенок, и которые предназначены специально для престарелых или немощных людей.
— Привезли. Жива! — сообщил батюшке церковный староста.
Отец Василий поспешил к входу. Марфа сидела на том же месте, где ее оставили, лицо женщины светилось радостью: по благовонию ладана, по неспешному говору вокруг, под сладкое разноголосье, повторяющее драгоценные слова молитвы, поняла она, что оказалась, наконец, в Его доме, в Божьем, и все муки, все испытания ее позади.
Никогда Марфа не боялась лишений, не отступала перед злом, до последнего убеждала заблудших, призывая к милостивой вере Господней, боролась за душу каждого, пусть даже самого падшего человека, и чтобы не творилось в далеком лагере, всегда стояла на своем.
В самом начале июня всю Южную улицу лагеря, состоящую из низкой череды бараков, до отказа набитых теми, кого с ненавистью называли «кулацкими
К сестренке торопилась Марфа, а куда ж еще? Кроме сестры никого на свете у нее не осталось, родители умерли еще по пути к Пениге, отца удушил лютый кашель, мама убилась, сорвавшись в глубокую яму близ Верпольского монастыря, за которым простирались безмерные владения Кулойлага. Если бы Марфа была рядом, она бы родимых уберегла! Но еще при аресте разбили семью, и только во снах, как в книгах, читала любящая дочь горестные вести о близких. В каждой молитве поминала она ушедших в мир иной родителей, оплакивая их, милых, любимых. Но и рядом смертей было немало: работа до изнеможения, недоедание, холод, болезни, делали черное дело.
«Отмучился!» — увидев, как волокут к яме очередное скрюченное тело, вздыхал щуплый марфин сосед, который никак не мог согреться, прошагав и проехав в продуваемых насквозь телятниках — неотапливаемых вагонах для перевозки скота, не одну тысячу километров, чтобы, наконец, оказаться здесь, на окраине мира, вовсе не для совершения трудового подвига «во имя мира и счастья на земле!», а отрабатывая позорную 58-ю статью, беспощадную, равнозначную по ужасу разве что смерти. С рассудительным видом осужденный за измену Родине Иван Прокопьевич, оставленный при медчасти, рассуждал про страшные ликвидационные лагеря, созданные специально для уничтожения людей, где каждый день лютые пули прерывали жизни несчастных, и куда ни он, ни Марфа по милости божьей не угодили. Иногда десятками, а чаще — сотнями уходили там страдальцы на небо. Провизор хвастался, что счастливый: и на Лявлинском тракте не попал в преисподнюю, благополучно миновал Мезень, не отписали его на Соловецкие острова. Всех пугали Соловками, но и в Мордовии, и в Коми, и на Колыме, и в Приморье повсюду имелись места для человечьей расправы. Эти ужасные госзаведения непременно поминались в речах его с каким-то торжественным смыслом: ведь делил он заключенных на «счастливых» и «несчастливых», несчастливые и оказывались в логове дьявола.
Убийство в государстве рабочих и крестьян стало делом обычным и совершалось, как и любая другая работа, различными способами. Людей расстреливали, морили голодом, скидывали с высоких обрывов, били без всякой пощады. До отказа набив мужчинами, женщинами, стариками и малыми детьми, которые признавались виновными наравне со взрослыми, старые, непригодные к эксплуатации баржи, топили их подальше от берегов, и образом таким отделывались не только от нескончаемых врагов, обреченных на смерть пролетарской властью, но и от ненужных посудин, загромождавших тесные от скопления изношенных плавсредств порты. На дно баржи шли очень даже скоро, и главное — не надо было возиться с мертвецами, рыть им ямы, перекладывать трупы с места на место, сжигать, присыпать известью. Распрощавшись с баржами, в Соловках придумали и такой способ: надевали на человека мешок и сталкивали с высоченной лестницы. Прямо от часовенки, стоящей на вершине горы, катился обреченный вниз по ступенькам, и уже на самом низу, оставались в мешке лишь теплые человеческие кости. В этих же надежных мешках, которые бесконечно шили себе заключенные, и хоронили то, что оставалось от человека. А пули, они на дороге не валяются. «Пулю лучшее для войны приберечь», — рассудил за обедом начальник особого лагеря.