Человечность
Шрифт:
Дни наступили тревожные, усилилась активность полицейских.
Возвращению сводного отряда капитана Фоменко радовалась вся Старая Буда: люди с ликованием слушали рассказы партизан о встрече с Красной Армией. Но радость омрачали потери: почти треть отряда не вернулась назад.
Ольга пришла к Фоменко узнать о Крылове.
— Он… убит?
— Не знаю. — признался Фоменко. — Я не видел его убитого, и куда он делся, сам хотел бы знать…
— А кто же сказал, что он… убит?
— Пойми,
— А если он… ранен?
— Все возможно: ранен или… жив. Скорее — жив, даже уверен в этом. Ну, а откуда слухи, поинтересуйся у… Силакова.
— У Силакова? Вот оно что…
Она разыскала Силакова, потребовала:
— Ну, говори.
— Чего… говорить?
— Где ты видел убитого…
— Там, на поле… перед деревней.
— Врешь. Там его не было. Борзов обошел там всех. Ну!..
— Видишь ли, я… мне сказали, что.
— Эх, ты. — с презрением отвернулась Ольга.
— Оля! — встрепенулся Силаков. — Я не думал. Я без тебя не.
— Прочь от меня, гад! — крикнула Ольга, и Силаков сжался перед взглядом ее огромных глаз.
Ольга пошла по улице — гневная, гордая, красивая. Теперь она не сомневалась: Крылов жив. Это принесло ей облегчение, но не ослабило ее гнев. Она никому не могла простить, что Крылова бросили неведомо где. Там что-то случилось, что-то помешало ему вернуться назад.
Она увидела Борзова, поняла, что шла именно к нему. Она доверяла ему больше всех, хотя и он был виноват, что Крылов не вернулся в Старую Буду.
— Леша, расскажи еще раз, как было.
Борзов опять рассказывал, как он искал Крылова среди убитых и раненых, но не нашел, и как едва не отстал от поспешно возвращавшегося назад отряда.
— И Феди Бурлака там не было. Да жив он! Пойдем, пообедаешь с нами, чего зря горевать…
— Не хочу.
Он пошла дальше. «Конечно жив!» — улыбнулась и снова обратила внимание на шумное оживление в Старой Буде, на талый снег, на воробьев, весело копошившихся в навозе. Солнце пригревало, с соломенных крыш звонко падала капель.
В Старую Буду пришла весна.
Седой третий месяц жил дома. В первые недели он почти не выходил из своей комнаты. Он наверняка замкнулся бы в себе, если бы оставался один. Но его редко оставляли одного. Приходили родственники — Седые были люди дружные и энергичные. В письмах с фронта отец напоминал ему, чтобы не падал духом. Братишка Славка делал у него в комнате уроки, сестренка тоже охотно оставалась с ним, а часто здесь собиралась вся семья. Даже овчарку Грима, которую держали на улице, время от времени пускали к нему.
Понемногу он начал передвигаться в доме, а потом выбрался на крыльцо. Было морозное утро. Накануне выпал снег, и все вокруг
Он спустился с крыльца, сел на санки, подъехал, отталкиваясь палками, к матери, которая рубила хворост.
— Дай-ка топор.
Работа разогрела его, но и остро напомнила ему недавнее прошлое, когда он был безупречно здоров. Хорошее было время.
Он опустил топор, с минуту сидел неподвижно.
— Теперь я сама, отдыхай.
Он заметил в глазах у матери слезы и заторопился к себе в комнату. Мрачные мысли опять захлестнули его, он беспомощно барахтался на их горькой волне. Дело бы какое, чтобы ни о чем не думать, ничего не помнить…
Он попросил Славку снять со стены неисправные ходики. Часовая мастерская в городе не работала — время дома узнавали по радио и ручным часам, привезенным им с фронта.
Устройство часового механизма он уяснил себе легко, неисправность оказалась незначительной, и к вечеру ходики привычно тикали на своем обычном месте.
Что он починил часы, соседи узнали от матери. Вскоре он получил первый заказ: ему принесли большие старинные часы, умолкнувшие много лет тому назад. Инструменты и ящичек с запасными деталями к часам мать достала для него у вдовы бывшего часовщика — через несколько дней часы ожили: Седой возвратил им ход и бой.
«Чем не дело?» — он оглядывал стол, уже заваленный разными часами, но его беспокойный ум искал себе иной пищи. Желание жить полной мерой и физическая невозможность двигаться причиняли ему боль. Чувство собственной неполноценности незнакомо и остро ранило его.
Он впряг Грима в санки, выехал из калитки.
— Давай в лес, Грим…
Грим соскучился по земным просторам и охотно пустился по дороге. Через четверть часа Седого окружили дремучие владимирские леса.
Когда он ехал по улице и встречные с любопытством следили за ним, чувство собственной неполноценности усилилось в нем до предела, а в лесу оставило его, будто растворилось в величавой лесной тишине.
Все здесь поражало мощью и красотой, и он с облегчением подумал, что нашел, наконец, свое место: он сольется с этим торжествующим покоем, станет частицей непреходящего бытия.
В эти мгновения перед ним промелькнула вся его короткая жизнь, стремительная, как взлет жаворонка, и внезапно оборвавшаяся, оставившая на земле лишь исковерканное тело.
Он освободил Грима от ремней.
— Иди, друг, домой и не возвращайся. Домой, Грим!
Но овчарка смотрела на него с недоумением, и в ее преданном взгляде он увидел упрек. Стало жаль ни в чем не повинную собаку. Ей-то за что пропадать?
Он долго лежал вниз лицом около санок, а Грим стоял над ним и по-своему, по-собачьи, плакал.