Человек как iPhone
Шрифт:
"Эми, красотка, сладкобедрая, сладкованильная, не уходи, а дождись, меня, открытого тебе, как тушенка с кониной, я жажду тебя и жду, покрываю поцелуями твое безымянное тело, у которого душа украла название, но все равно, это не имеет значения – твоя душа – это твоя сумочка, губнушка, белила и тушь, всё вместе, а также сапожки, туфли, носки, колготки, джинсы и прочее, что означает одно: свою душу ты собираешь и покупаешь, носишь на себе и в себе, она даже булочки и кофе, которые ты поглощаешь в кафе, потому я прошу тебя: раскидывайся, расти, умножай себя и будь
– Здесь? – вопросил таксист.
– Да, – заплатил и вышел.
8. Эми и Курт: втроём
Эми его ждала, одетая в лохмотья – в самую последнюю моду, напялив ее на себя.
– Ты думаешь, еда попадает в жедудок? – начала она. – Ничего подобного. В сердце идет еда. Сердце переваривает кашу, мясо и сок.
– Да я бы сам к этому пришел.
– Оно впитывает в себя еду, всю, теплую и горячую, разрешенную и запретную, просто, почти любую.
– Понятно. Куда пойдем?
– Постоим тут немного, после заглянем в кафе.
– Не холодно тебе?
– Скорей, жарко. Хочется пива и орешков.
– Фисташек?
– Да ну любых.
– А пиво американское?
– Устраивающее взрыв внутри, пахнущее моргом, пенсией, работой, учебой и прочим, таким евклидовым иногда, а иногда маршалом Тухачевским, расстрелянным за слишком высокую голову, на которой он носил шапку, то есть коровье вымя, давшее молоко.
– Молоко полезно и жёстко и любит петь оды Екатерине второй.
– Она родила своей грудью две капельки молока перед смертью и умерла.
– Капли теперь живут.
– И снабжают своим потомством всё человечество.
– Кормят его, поют.
Они устроились в кафе Вертолет, заказали Бад и вяленую свинину, расслабились, как Усоян на больничной койке, в которого угодили пули, как мальчик в публичный дом. Курт сделал глоток, посмотрел на Эми, совершил уголок завершением губ и представился ей космосом по имени Александр Грин.
"Винчестер, она женщина винчестер, железная коробка, в которую запаяли живого цыпленка. Она фильм От заката до рассвета, весь, целиком, не отдельные сцены и герои, а сам этот фильм. Ей все равно, кого убивать, кого гладить, она может наслать на весь мир Армению, такие коготки и болезни, рвущие плоть и поющие Бесаме мучо, чтобы головы лопались от слов и мелодии, разрывались и разлетались миллионами "хочу есть", "вот эта девчонка классная", "блин, что-то ноги чешутся", "зуб разболелся сильно" и "ботинки сейчас куплю". Да, такова эта ночь, она ахматовская, желтая, гнойная, когда машины вылупляются из яиц и бегут металлом за курицей, жаренной на углях".
Сделал еще пару глотков, уставился на экран, показывающий Шакиру в разрезе, с почками, сердцем, Пике, Барселоной, мышцами, тачкой, пентхаусом, посиделками на веранде, русскими пельменями и скороговорками, развернутыми конфетами и предложениями, заданными ребенку Шакиры в школе, сметающей всех детей с полок улиц и полей, где они стояли, надев на головы шляпки подсолнухов, гибнущих от жары и присягающих картинам Ван Гога, то есть Франции в дурке и в тюрьме.
– Эми, чертовски хочется есть. Закажем по пицце?
– Можно.
– Хорошо. Я все понял. Жаль, что курить здесь нельзя.
– Часто куришь?
– Достаточно. Сигареты делают тоннели в моей голове, в которые мчатся фуры из стран Пакистан и Судан.
– Хорошие сигареты, отменное достояние твоей головы, которую я то вижу, то не наблюдаю нигде. Наверно, она есть бог, исчезающий и возникающий на подмостках Бродвея.
– Бог, да, такая похвала разуму, грызущему кость возле базара, где продают телятину и свинину.
– Я думаю сознание современных людей переполняет мясо, кровавое, с прожилками, с кровью. Оно захватило всё.
– Потому что на новый год в домах втыкают теперь в ведро скелет коровы и вешают на него ее органы.
– Классно же.
– Хорошо.
Начали есть пиццу, которую принес официант, втолковывать себе тесто, помидоры и лук. Объяснять их себе посредством жевания и глотания.
"Отменная девушка, как Карабах, прогуливающийся то в Азербайджане, то в Грузии, накачанный, жесткий, сильный, в Живанши, в ботиночках с узкими носками, черных, лакированных, выпущенных вершиной горы Эльбрус, где снег, смерть и гарцевание похоти и желания всех грузин".
Огляделся по сторонам, странные люди, выхваченные из истории и отправленпые в пасть Молоху, джинсы и телефоны, озадаченность, легкое веселье, сумбуры в глазах, каламбуры, загадки, так как глаза – газеты, развернутые или скомканные.
– Что это ты думаешь?
– Вспомнил Кавказ, легендарное место, которое вырабатывают многие заводы России.
– А я?
– Ты? Ты сидишь рядом со мной, укачиваешь меня, развлекаешься своей сущностью со мной, заставляешь спать и поешь колыбельную песню.
– Да ну, что ты несешь? Я думаю, что сейчас сюда ворвутся громилы и разнесут тут всё, проломят головы отдыхающих стульями и заберут кассы и телефоны посетителей, смоются, убегут и уедут, чтобы сидеть в кино и смотреть фильмы тридцатых годов девятнадцатого века.
– Интересно.
– Ну, короткометражки Пушкина, длинные полотна Гоголя и т.д.
– Они идут по сей день.
Начал барабанить пальцами по столу. Пицца кончилась. Бад повторили. Внезапно повзрослели и умерли, но рассмеялись над этим и сделали по глотку.
"Каштановые берега, текущие вдоль камней, скал и ущелий, в которых ютятся люди, наклеенные на стены и показывающие средний палец быту, замужеству, женитьбе, колбасе, сыру и салату Оливье, вошедшему в Феноменологию духа, в каждую его страницу и строчку, пахнущую майонезом из магазинов Пятерочка и Магнит".
Эми удалилась в туалет. Курт вышел покурить. Стоял и глядел на звезды, то есть на банки, поставленные на спину больному и высасывающие из него болезнь.
"Кончится лето пятнадцатого августа и перечеркнет строку "девяносто два дня лето", вступит в противоречие с молодостью Цоя, убьет ее, а шкуру повесят на балкон, сохнуть и согревать земное, сжатое в одну квартиру и спрессованное в ней".