Человек
Шрифт:
— Не надо. Догадываюсь, о чем они. Несчастная любовь. Я устала от жизни. Мысли о самоубийстве с любимым на пару. О чем еще может писать молодая, пышущая здоровьем девушка?
— Как вульгарно вы выразились — «пышущая здоровьем». О человеке сказали, как о печке. И потом, не такая я молодая. Мне уже двадцать второй.
— Беру свои слова обратно.
— Хорошо все же мы сделали, что убежали. Этот Максимка… А кстати, почему его все зовут Максимкой? Ему, если не ошибаюсь, уже восьмой десяток. А ведёт себя, как паренёк. Ёк-йок.
— Не знаю. При знакомстве представился Максимкой, а на другие обращения демонстративно не отзывается. Вот и зовут, как маленького мальчика. Кстати, «йок» по-татарски «нет».
— В переводе с татарского на русский, вы хотели сказать?
— Ну, само собой разумеется. Вы же прекрасно меня поняли.
— Не поняла. О чем Вы?
— Все у вас вслух. И переживания, и мысли. Это понятно. Так надо. Но, уж очень, подчас, раздражает.
— Вас?
— Всех. Не все об этом говорят, но ручаюсь, раздражает всех. Вы, наверное, не замечаете. Но, что бы вы ни делали — это комментируете. Не смущайтесь. Это нормально. Идет процесс самоиндификации личности во времени и пространстве. Процесс осмысления своих поступков и поступков окружающих. Взрослеете, одним словом.
— Не люблю заумные речи. Вы, когда так со мной говорите, должно быть думаете, что самый умный. Но со стороны выглядите, доложу я вам, как дурак.
— Вот и объяснились друг другу в любви. Чего смеетесь?
— Да, вспомнила, как сегодня за завтраком полковник Ушков кричал на Васильевну.
— Я завтрак проспал. Расскажите.
— Ну, как же? Все знают, что Ушков с Васильевной с самого заезда сошлись. И под ручку гуляли, как муж и жена. А тут он взял, да и выкинул фортель. Изменил ей с Пузиной, бывшей пассией шеф-повара. И утром, как ни в чем не бывало, уже с ней за одним столиком сидел. Вместе завтракали. Васильевна смотрела, смотрела на них, и не выдержала. Подошла и давай на Пузину кричать: «Чего ты мужика моего отбиваешь?».
И это при всех. Пузина покраснела, опустила голову, молчит. Не знает, что ответить. И тут полковник за нее вступился. Ушков встал, и на всю столовую командным голосом: «Ты чего орешь? Чего пристаешь к ней? Мы как познакомились, ты мне бутылку поставила? Нет. А она, поставила». Все так и попадали от смеха со стульев. Да, здесь, на базе отдыха своя атмосфера, своя мораль. И можно то, чего в Москве нельзя.
— Це ж курорт.
— Что?
— Я говорю, обычная курортная мораль.
— Да. Мораль. Курортная.
Миланов обнял Воробьёву, привлек к себе, и они с жаром, всласть, поцеловались.
Истинное чувство
Олег Струнников сидел с невестой в маленьком уютном ресторане. Ласковый свет, тихая музыка не мешающая говорить и вкушать, никаких песен и шумных танцев. Ресторанчик был довольно дорогой, но даже и с деньгами туда не просто было попасть и, несмотря на своё тесное знакомство с хозяином ресторана, столик на этот день Олегу пришлось заказывать заранее.
Его невесту звали Елизаветой, ей исполнялось восемнадцать, собственно ради такого случая он в ресторан её и пригласил. Училась Елизавета в Университете, не то по финансовой, не то по юридической части, Олега это мало занимало. Интересовало его в ней, во-первых, богатство, её отец был известным на всю страну воротилой, а во-вторых, её молодость и красота.
«Лиза, — думал он, — чистая, прелестная девушка. Юная, наивная душа. Но я не люблю её. Не люблю, но женюсь. Возможно, будь победнее, я бы её любил. Любил бы, но меня не тянуло бы к ней так сильно, как тянет теперь. Да, хочешь не хочешь — тридцать лет. Пожил на авось, поголодал, похолодал — хватит. Хочу тепла, уюта и покоя. Устал.».
В том, что Елизавета его любит, Олег не сомневался. Как впрочем, не сомневался и в том, что она с удовольствием поменяла бы этот тихий ресторан на шумную танцплощадку.
Олег познакомился с Лизой полгода назад на вернисаже, с тех пор встречался с ней в неделю раз. Водил на художественные выставки, в театры, в кино, сидел с ней за шампанским в ресторанах. Прогуливал по бульварам и набережным, и как-то незаметно свыкся с мыслью, что стал для неё женихом, а она, стало быть, для него невестой. Впрочем, ответственных, главных слов ещё сказано не было. Собственно, в день её восемнадцатилетия он и намеревался сделать предложение, но в самый последний момент вдруг заколебался. Нет, в положительном исходе дела у него сомнений не было, сомнения были другого характера.
«А нужно ли мне всё это? — Думал он. —
Эта мысль угнетала, и поэтому он оттягивал минуту признания. Он оттягивал, а Елизавета наоборот, как ему казалось, этой минуты ждала и как бы всеми силами души вымогала из него признание. Наступил критический момент, о пустяках говорить не хотелось, оба сидели и молчали. Вдруг Елизавета спросила:
— А, что, было в твоей жизни истинное чувство?
— Что? — Вздрогнул Струнников.
Ему почему-то захотелось вскочить и бежать, без оглядки. Он даже удивился такой реакции на в общем-то детский вопрос. И тут, словно его прорвало, он неожиданно стал делиться своими сокровенными воспоминаниями. И знал ведь из опыта, что подобные откровения ничем хорошим не заканчиваются, да уж было поздно, не мог остановиться.
— Говоришь, настоящая любовь? Была, была такая штука сентиментальная. Я с детства знал, что это непременно со мной произойдёт и что случится всё именно так, как случилось. Мы сразу узнали друг друга. Не помню, чья это была квартира, кто меня туда привёл, и что именно там должно было произойти. Не помню оттого, что мы сразу оттуда ушли. Ушли, не сговариваясь, просто взялись за руки и пошли. Любовь — это удивительная страна! Кто хоть однажды в этой стране побывал, тот никогда не забудет её парки, аллеи и бульвары. Людей, спешащих куда-то, мчащиеся мимо сигналящие автомобили и даже каплю дождя, упавшую за воротник. Не забудет, потому что всё это вызывает ликование, заставляет сердце петь. Мы ходили, взявшись за руки, смеялись по любому пустяку, и всякий встречный поперечный был счастлив нам служить. Скупая торговка мороженным, тётя Клава, становилась вдруг щедрой и, протягивая нам «Эскимо», шептала: «Бесплатно ребятки, бесплатно». А мы смеялись, брали сладкие подарки, как будто так положено и шли дальше. Матершинник дядя Слава, подметавший тротуар, злословивший всякого мимохожего, заметив нас, подбирался и, глупо улыбаясь, пробовал читать стихи. Мы шли с ней рядом. В одной руке я держал мороженое, а в другой её ладошку, такую живую и горячую что за спиной вырастали крылья. И я уже не шёл, а парил над землёй. Глаза её смеялись и блестели, она кормила меня мороженым, которое держала в своей руке, а я её мороженым из руки своей. И оба были молоды, и впереди была жизнь размерами в вечность. И мне хотелось взять её на руки и нести, а точнее подбросить до самых небес и лететь самому вслед за ней, благо крылья за спиной тогда были. А потом она стала проситься домой, говорить, что уже второй час ночи и родители волнуются. А я стал говорить, что разлуки не перенесу и пойду с ней, а родителям всё объясню. «Родители должны понять, поверить и разрешить, — убеждал я её, — а я буду сидеть у изголовья твоей кровати и смотреть на тебя спящую, а большего мне и не надо». Мы медленно поднимались по лестнице вверх, на каждой ступеньке останавливались, о чём-то шептались, итогом чему непременно был смех. В прихожей действительно встретили удивлённых родителей, которые не ругались. Немного погодя я сидел в кресле посреди её комнаты и пил чай, а она мне рассказывала о себе. О том, как подруги над ней смеялись и называли ненормальной, говорили, что принц из сказки не придёт, что надо любить деньги и учиться обманывать. Она их не слушала, верила родителям, верила собственному сердцу и не ошиблась — ждала и дождалась. Она говорила, что я — её принц, что она меня знала с самого детства, что я являлся ей во снах, а теперь вот пришёл наяву, что можно спокойно умирать, так как всё самое необыкновенное в её жизни уже произошло. Я уверял, что умирать не надо, что даже слово такое надо забыть, что не будет теперь в её жизни бед, не будет даже светлой грусти, будет только радость и свет, свет великой любви. Я вытирал с её щек слёзы, слёзы благодарности и счастья, а она всё не могла понять и спрашивала, отчего другие влюблённые всё обнимаются и целуются, а ей и так хорошо. «Я так счастлива, что о поцелуях и объятиях смешно даже думать. Ты только не обижайся на вздорную девчонку, ведь никуда от нас и это не уйдёт, ну а пока…». Я ей согласно отвечал, кивая головой. Вошли её родители, смеялись, показывали на часы, говорили, что уже поздно, или наоборот, слишком рано. Рассказывали о том, как сами были молоды, как негде было жить и нечего поесть. Затем сознались, что проголодались и накрыли царский стол. Открыли бутылку шампанского, закусывали, выпивали, и тосты были все за любовь, да за счастье.