Chercher l'amour… Тебя ищу
Шрифт:
— Лена?
— Леся, — исправляюсь.
— Леся?
Она что, издевается?
— Елена Александровна, — и без того любезное обращение дополнительно сдабриваю ванильным, сахарным сиропом.
— Даже так? — она, похоже, поднимается, отталкивает задом вращающееся кресло, цокает небольшими каблуками по общественному ламинату, крадучись подходит, направляется ко мне. Сейчас мы с ней, наверное, столкнемся лбами, если она, черт подери, не перестанет и не свернет. — Тебе подобное не идет, Святослав. Слышишь? Пока не стало поздно, прекрати немедленно.
— Что именно?
— Не умеешь извиняться.
— Не преувеличивай, пожалуйста, — хмыкнув, перебиваю.
— Твое достоинство прет из всех щелей. Ты высокий, крупный, широкоплечий. Гордо несешь себя. Рядом с тобой я ощущаюсь дистрофичной бледной молью, жалкой букашкой, долгоносиком с сиськами, пучеглазым клопом, которых ты можешь смахнуть одним лишь взглядом. Такой большой, а говоришь жалкие, слезливые слова. Унижаешься, причем бездарно. Тебе ведь не жаль, ты ни о чем не переживаешь. Ты даже рад, что все так удачно сложилось. Теперь ты просишь прощения. А за что? Нет-нет, не умеешь. Не дано…
— Нужно обладать умением? — пропахиваю носом раскрытый ворот своей рубашки. — Два русских слова «извини меня» или «прости, пожалуйста» я нормально выговариваю. Вот! — не поднимая глаз, пытаюсь всунуть ей примирительные дары от недоразвитого волхва. — Лен, пожалуйста.
— Грубо звучит, — она забирает коробку с пончиками, а к цветам не прикасается, — но очень аппетитно выглядит. Свят? — подныривает, чтобы заглянуть в мое лицо.
— Да, — медленно поднимаюсь.
— Зачем ты все-таки пришел?
— Поговорить, — настойчиво пихаю ей в лицо недешевый веник.
— О чем?
— Я хочу поговорить, Лена. Мы ведь, кажется, обсудили…
— Обсудили? — наконец-таки берет цветы, уткнувшись носом в поляну в крафтовой, почти газетной, бумаге, из-под дугой изогнутых бровей рассматривает меня. — Мне все ясно, Свят. В пояснениях больше не нуждаюсь.
— А мне нет, — как нашкодивший пацан, убираю руки себе за спину, там перекрещиваю пальцы и занимаю стойку бравого солдата, приготовившегося выслушивать тираду от недовольного службой бездарного духа по ружью собрата.
— Непростая ситуация. Он, она, ребенок…
— Пожалуйста, — подкатываю глаза. — Не будем о личном. О чем угодно, только не о сыне. Ты ведь помнишь, что есть темы, которых я ни при каких условиях не касаюсь.
— Обманываешь, Свят?
Кого? Когда? К чему она ведет?
— Себя прежде всего. Черт, а я ведь, если мне не изменяет память, только что предупреждала…
Она, по-видимому, так вопит:
«Ну, извини, хороший. Напросился. Теперь держись!».
— Хромаешь и настойчиво пытаешься начать с другой женщиной. Быть одному для тебя противоестественно. Стопроцентное отторжение! Ты не привык к тому, что здесь, в мирной жизни, на гражданке, у тебя нет подруги, с которой ты бы проводил ночи-дни, нет знакомой отдушины, нет той, с которой ты не боялся быть собой. Вот ты стараешься и заливаешь чем-то плотским то, на чем помешан до сих пор, ищешь подражателя, подгоняешь под размерный ряд. Тратишь силы и себя на то, что недостаточно хорошо, то, что никогда не заменит оригинал. Извиняешься…
— Я не понимаю.
— Юля красивая, нежная и необычная женщина.
— Неудобно, Леся. Не будем… — уверен, что с головы до пят уже обильно покрыт пунцовыми, почти кровавыми пятнами. — Юли здесь нет, а ты обсуждаешь мать моего ребенка.
Да еще при мне!
— Не хочешь об этом говорить? Или ты просто набиваешь себе цену? Считаешь, что если отсюда, — она касается пальцами моих губ и придавливает их, затем елозит, прищипывает нижнюю, а наигравшись отпускает, — вырвется что-то, с твоей точки зрения, жалкое, например:
«Я люблю тебя» или «Не могу без тебя и сына», или…
Неважно! Итак, если «да, все так и есть», то незамедлительно потеряешь свою силу, ослабнешь, станешь жалким, признаешь первенство за ней, покоришься маленькому созданию, ради которого ты страшный ад прошел. Я досконально знаю твое дело, Святослав. Лукавила, когда пыталась добиться правды от тебя, но ты не шел на контакт. У меня есть сведения из части, к личному делу приложены характеристики от высшего офицерского состава, твои наградные листы. Твой послужной список для меня не является секретом. Но… Что война, что твои подвиги, что те события, что тот случай, если… Твоя Юля сейчас с другим! А сын — между прочим, очень симпатичный, подвижный, открытый и дружелюбный мальчик — тебя боится. Ты ведь открылся ему? Все так? Или я ошиблась в чем-то? Исправь, пожалуйста. Молчишь?
— … — безмозглой гнидой таращусь на нее, неспособной булькнуть грубость, чтобы остановить ее, подавить намерение, прекратить атаку, заставить отвернуть назад.
— Я опять звучу двояко. Я знаю всё, но, — мягко улыбается, — не всё. Ты прошел очень долгий плен, но получил свободу, затем вернулся домой, был проверен — фильтрационные мероприятия никто не отменял, после чего попал в госпиталь, там лечился довольно долго, а потом вдруг подал рапорт, после присвоения следующего по рангу звания, ты ушел со службы. Потерял кураж или…
— … — по-прежнему молчу, зубами раздирая уже и так в ошметки располосованный язык.
Я ведь могу все это прекратить сейчас. Сдавить белобрысую башку ладонями, которые непроизвольно, по воле вольной, сжались в кулаки. Да ради такого дела я силой разожму их, лишь бы заставить эту стерву прекратить Холмса из себя изображать.
— Тебя пытали, видимо, жестоко издевались. Еще бы! Лакомый кусок — офицер, имеющий стабильное положение, а главное, доступ к информации, от которой в какой-то степени зависел успех последней операции. Насколько мне известно, вес твоего тела после возвращения на родину был катастрофически мал, как для мужчины высокого роста. Ты не получал полноценное питание? У тебя в достаточном количестве была вода? Скажи, пожалуйста, Святослав, ты участвовал в расстрелах наших солдат?