Черные глаза
Шрифт:
— Общежитская! — шипела бабка Вартушка. — Куда родители смотрели — сына единственного общежитской отдали!
Сидя в самом углу, я долго кромсала клеенку ножницами под столом.
Как раз в это время визжала жестянка ворот и мир для меня озарялся сиянием радуг: во двор заходил тот самый мальчик — со своей черноглазой свитой. Он вразвалочку, как положено принцу, прогуливался по щебенке, напевая под нос модное «Бессамемучо», которое его папа — наркоман со стажем дядь Хачик — пел вчера во дворе так пронзительно, что в конце закашлялся кровью.
Мальчик умел делать
Никто не знал тогда, что он первый раз вскроет вену в шестнадцать, через год загремит за угон иномарки и умрет к тридцати все в тех же дворах от СПИДа и туберкулеза.
Но пока мальчик томно фланировал мимо акаций, делая вид, что ему ничего здесь не нужно. Он не знал, что я знала, что он приходил к нам во двор, чтоб смотреть на меня.
Поломавшись с полчасика, мы наконец здоровались и шли вместе к сараю.
Этот крашеный полусгнивший сарай цеплялся к фанерному туалету и уходил змеей куда-то в заброшенную городскую глубь, другим концом вываливаясь на свалку и пустыри. Уже много лет никто никогда в этот сарай не входил.
Никто, кроме дяди Нети, одинокого алкоголика, непонятно как поселившегося в самой маленькой комнатушке армянского гетто. Дядя Петя вошел в сарай предыдущей весной, да так и не вышел.
Помню, я тогда оказалась наказана. После школы я забежала домой, мама с теть Зузой варили вишневый компот, и я весело крикнула им:
— Эй вы, мудилы, ребенок голодный!
Мама так и застыла с льющимся кипятком.
— Ты где услышала такое слово? — спросила она очень тихо.
— Бабушка Вартуш, когда дядю Петю вчера увозили, сказала: «И где этот старый мудила крюк там нашел?» — испуганно сообщила я.
— Мне стыдно за тебя, — сказала мама и отвернулась. И это был худший способ, которым меня когда-либо наказывали.
Когда приходил этот мальчик, мы всегда с ним тащились к сараю. Сквозь щели в узенькой двери мы видели, что там очень темно, но в глубине, у другого конца, откуда-то льется полосками пыльное солнце. Иногда под лучами нам было видно, как в сарае зловеще шевелятся кучи тлеющего тряпья и на них копошатся, шурша, жирные черные крысы.
Месяцами, годами под этой дверью мы подзуживали друг друга: «Ну, кто смелый, кто может войти в сарай?» Надо ли говорить, что мы знали — никто никогда не войдет.
Как уже было сказано, это был сногсшибательный май, как все маи в моем Краснодаре — жаркий, под сорок, и утонувший в цветах.
В тот день я и мальчик должны были объясниться. У меня были на это причины.
Я не знала, с чего начать. И поэтому начала как обычно:
— Ну давай, заходи в сарай! Боишься?
Он, как обычно, ответил:
— Сама заходи! Сама боишься!
Тогда я неожиданно для себя предложила:
— Ну, хочешь, давай вместе зайдем. Вместе — не страшно!
— Мне и так не страшно! — сплюнул мальчик и свысока посмотрел на свиту.
Я взмолилась:
—
— Это почему?
И я выдохнула:
— Потому что я переезжаю. В самый конец города, в новый микрорайон. Нам дали квартиру в большом доме возле реки. Там есть туалет, представляешь? И там нет трамвая! Завтра вещи будем собирать.
Отчаянный детский ужас вдруг пронесся в черных глазах, но тут же они подернулись обычной насмешливой поволокой.
— Ну и переезжай! — сказал мальчик. — Нам тоже дадут квартиру. Ладно, ребя, погнали на гаражи за жерделой!
— Ну подожди! — почти закричала я и стала быстро соображать, что же ему такое сказать, чтобы он остался. И сказала привычное:
— Ты просто боишься зайти в сарай!
— Я боюсь?! — неприятно рассмеялся мальчик. — Да я просто не хочу туда заходить! Делать мне нечего. Я «адидас» запачкаю — мне из Америки крестный привез. Это ты боишься зайти! Сыкуха, сыкуха, сыкуха! — и он стал плеваться мне прямо в лицо, выстреливая букву «с», толкая меня к двери сарая. А свита его похрюкивала, как откормленные к Новому году кабанчики в бабушкином огороде.
Мой рот мгновенно наполнился солью и что-то колом придвинулось к нёбу, и стало абсолютно, физически, намертво невозможно не разреветься.
Но разреветься в такой ситуации — это было еще невозможнее.
И я сделала то, что я сделала: залепила мальчику в челюсть пипеточным кулачком, рванула хлипкую дверь, зажмурилась — и вошла в этот сарай.
Никто из мальчиков за мной не побежал. Они остались ждать у дверей. Джеки Чан, оправившись от моего кулачка, только крикнул:
— Что ты делаешь, дура, они же тебя сожрут!
Меня не было минут двадцать. За это время я успела, наверное, десять раз умереть и родиться.
Я стремглав пробежала сарай, подпрыгивая над шевелящимися кучами, и прижалась к тем дальним доскам, в щели которых сочилось предзакатное солнце. Я стояла там, окаменев, очень долго, понимая, что нет такой силы, которая заставит меня вернуться назад — пройти еще раз весь путь по этим визжащим и убегающим кучам.
Но потом даже в этом кошмарном сарае я стала банально скучать. Потянулась за какой-то рогатиной, схватила ее. Крысы меня игнорировали. Обороняться было не от кого. Тогда от скуки я ковырнула рогатиной ближайший хлам. Рваная тряпка легко соскользнула. И вот там, освещенное пыльным лучом, явилось оно. Большое, уютное, аккуратное — крысиное гнездо. Свитое целиком из отцовских червонцев…
Выходя обратно на свет, я даже не посмотрела на этих подсвинков, что ждали меня у сарая. Я их вообще никогда больше в жизни не видела.
Отец мой неделю мыл свои деньги хозяйственным мылом и сушил пылесосом. И все приговаривал:
— Я знал, что крысами в моем доме могли оказаться только крысы!
И тогда же сказал первый раз:
— Не забывай, Маргарита, ты — мой единственный сын.
— Ты посмотри! — умилилась бабка Вартушка, слышавшая разговор, как и все разговоры в нашем дворе. — Наш Симончик такой семьянинник — я тэбэ дам!