Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
– Кто?
Ригер перестаёт искать чемодан, подаёт Тане одежду со стула и торопит её.
– Они.
Таню прошибает пониманием и непониманием, она перестаёт натягивать брюки на покрывшиеся мурашками ноги и замирает.
– Ригер?
Сердце у неё останавливается. Он долго-долго смотрит на неё, а потом поджимает уголки губ и отводит глаза.
– Дело пересмотрено. Вы были признаны виновной в совершении государственной измены. Старший лейтенант Калужный Антон Александрович также был признан виновным и по приговору военно-полевого суда был расстрелян сегодня ночью.
–
– Нет, такого не может быть. Нет, нет, нет, нет… Это невозможно! Нет! Это невозможно! Это невозможно! Это невозможно!
– …Таня! Таня! Да что ты, Таня, ну проснись же ты наконец!
Таня распахивает невидящие глаза, вцепляется в Валерины руки и всё ещё плачет. Валера, совсем одетая, обнимает её. Через большое не зашторенное окно в кубрик падает утренний свет.
– Кошмар приснился?
– спрашивает Валера, тяжело дыша: бегала, должно быть, куда-то.
Таня молча кивает, стирая слёзы и пытаясь унять сердце.
– Ничего, это пройдёт… Таня, я только поднялась. Я внизу была, на КПП была. Тебя с утра вызывали, но я не хотела тебя будить, думала, может, тебе посылка пришла или что, и сама сходила. Знаешь, кто пришёл? Ну?
– Валера отстраняется, но всё ещё держит Танины руки. Всё её тоненькое лицо светится изнутри. Таня перебирает в голове имена петербургских знакомых, приходит к выводу о том, что все они мертвы, и поэтому спрашивает, силясь выдавить жалкую улыбку:
– Кто?
– Ригер!
Она мертвеет и перестаёт дышать.
Вцепляется в Валерины плечи, выдыхая скороговоркой:
– Что он хотел?
– Я спросила его, зачем…
– Что он хотел?
В ушах стучит кровь. Валера пугается её тона; ей, кажется, больно от Таниных пальцев, но она улыбается.
– Антон полностью оправдан, Таня! С него сняли все обвинения, всё хорошо, и ему дали отпуск, и он поехал сюда…
– Он здесь?!
– В госпитале, всё нормально, не бойся, - захлёбывается Валера, - Ригер сказал, что заболел, пока ехал, но ничего страшного, просто с температурой высокой свалился, может, какая инфекция, или, может, от тебя заразился, но ведь это пройдёт, его вылечат, это ерунда…
Тане хочется петь, плясать и плакать, но вместо этого она обнимает голые колени руками, кладёт сверху голову и молчит. У неё внутри так много всего, и всё это так дрожит, так бабахает, что не выскажешь и не выразишь.
Таня боится, что это сон.
Она чувствует, что её трясёт, как в лихорадке, зуб на зуб не попадает; и даже улыбка, от уха до уха, у неё дрожит.
–
В воскресенье в госпитале неожиданно немноголюдно, и Таня, чудом попавшая в инфекционное отделение (с помощью Ригера, вернее), по полупустым коридорам несётся быстрее ветра.
Её сердце колотится, её ноги подкашиваются, её руки дрожат; она и так ждала слишком долго, она едва дожила до увольнения, её и так не пустят в палату, потому что это заразно, но она… она…
Она едва не падает, поскользнувшись в своих бахилах на повороте, едва не сносит престарелую медсестру, но ей всё равно. Абсолютно наплевать. На всё и всех, кроме человека, которого она больше жизни любит и который сейчас где-то здесь:
Почему-то ей вспоминается четвёртый мотострелковый полк и тёплая ночь; вспоминается Колдун, нервно мерящий шагами землянку, вспоминаются его честные и правильные слова, а потом - то, как бежит она по ночному полку, падает куда-то, раздирает ладони, но бежит, успевает и сваливается прямо в родные руки.
Господи, да где тринадцатая же?.. Цифры перед глазами расплываются, и почему-то после шестой нумерация заканчивается вовсе. Правда, в каждой палате в коридор выходит длинное стеклянное окно, но Таня, прилипая к нему лицом, никак не может разглядеть того, кто ей нужен.
Коридор почти пуст, спросить ей некого; пост с медсестрой в самом конце. Неожиданно Таня всё же замечает какого-то дедушку в мягком кресле у аквариума и сломя голову несётся к нему.
– Не подскажете, где тринадцатая палата?
– задыхаясь, спрашивает она.
– Тринадцатая? За угол и направо.
– Спасибо, - едва выговаривает Таня и по сторонам оглядывается: где, какой угол, куда направо? Быстрее, быстрее…
– Татьяна?
– долетает до её слуха уже на повороте. Таня, закашлявшись, нехотя останавливается, оборачивается: может быть, не ей, ошиблись? Коридор по-прежнему пуст; в кресле сидит всё тот же дедушка.
– Вы мне?
– не в силах унять счастливую улыбку, переспрашивает она.
– Вам. Уделите мне минуту?
Тане приходится всё же остановиться. Да и хорошо, хорошо, что остановиться, надо отдышаться, не хватало ещё явиться к нему такой… Сейчас, вот минутка, одна минутка, и она его увидит…
– Соловьёва Татьяна - это вы?
– Это я.
– Присядете?
Таня, всё ещё еле дыша, совсем нехотя садится в соседнее кресло и наконец переводит глаза на говорящего.
Он оказывается вовсе не дедушкой, как ей показалось вначале, а мужчиной среднего возраста, темноволосым и совершенно не тронутым сединой. Щетина - тоже чёрная, аккуратная. И вообще ему лет тридцать дать можно бы по высокой, статной фигуре и загорелым энергичным кистям рук, если бы не сухие, ярко выраженные морщины на щеках и особенно на лбу. Одет он красиво, во что-то тёмное, и явно хорошо, и часы, поблескивающие на руке, наверно, дорогие. И сам он красив, и даже, пожалуй, очень; твёрдое, мускулистое лицо с правильными линиями. Морщины только портят его да синяки под глазами, будто неделю не спал. Взгляд тёмно-карих глаз, устремлённый на Таню, - спокойный и даже дружелюбный, но отчего-то отталкивающий.
– А вы?.. Я, простите, не помню вас, - только тут говорит она, понимая, что этот человек ей совсем не знаком. Ёрзает в кресле: ну, что, долго ещё? Может, уже идти можно?
Он смотрит на неё изучающе и внимательно, и лицо у него непроницаемое, дружелюбное и холодное.
– Вы меня и не знаете. Ну, разве что по рассказам, - усмехается криво, и Таня вздрагивает: это ведь… Это ведь…
– Александр Николаевич.
– Простите…
– Калужный.
Таня несколько раз моргает, нелепо закрывая и открывая рот. Калужный-старший смотрит на неё заинтересованными и холодными глазами.