Дар памяти
Шрифт:
Я просто есть, соглашаюсь мысленно. В последний раз.
И я просто есть. И когда ты приходишь, я чувствую, что то, что я живу, как хочу – это правильно. Я понимаю, что Эдинбург так далеко от Лондона, а тебе еще и до Эдинбурга три часа ехать. И все-таки жду. Каждый день теперь с утра проверяю, хватит ли у меня продуктов на двоих.
Неужели в твоей жизни так много осуждения, что тебе требуется подтверждение того, что ты живешь правильно, от кого-то, вроде меня?
Он задумывается, рассеянно расколупывая ногтем полку.
– Ты – не кто-то вроде, а самодостаточный умный серьезный взрослый человек.
Я фыркаю.
К
С трудом подавляю желание расхохотаться. И еще – грусть? Сочувствие? Что-то сжимается внутри, когда я думаю о том, что этот восторженный идиот, не разбирающийся в людях, останется с жизнью один на один. Глупости! У меня уже есть один… объект для присмотра. А с Ромулу мы могли вообще не встретиться. И все же – память пролистывает картинки: подворотню, стычку с Эрнесто, рассказ Ромулу про то, как они откуда-то убегали с сестрой. Усилием воли вытряхиваю себя в настоящее. Никакой жалости, нет, нет!
Они не делают этого специально, конечно, - продолжает, между тем, он.
– И я не так уж уверен, что они неправы. Нельзя сказать, что семейные традиции – это что-то не нужное. Иначе все бы жили вразброд, и ни у кого бы не было нормального детства. Потом, религиозные традиции… Хоть ты и не любишь священников, но это то, что помогает выстоять, в чем можно найти опору.
В церкви?
Жаль, что ты не знаешь моего крестного. Уверен, ты бы изменил свое мнение о священниках. Он – из тех людей, которые кажутся совершенно отличными от простых смертных, - на смуглом лице Ромулу расцветает счастливая улыбка, - и понимают все куда глубже. Я бы хотел вас познакомить. Он сейчас часто бывает в Англии, и иногда заходит за мной в обед.
Нет уж, уволь меня, - сухо говорю я.
– Только душеспасительных бесед мне не хватало!
– У меня для этого и Альбус есть. Был… На секунду я забываю, что говорю с Ромулу в последний раз, и что он вообще меня не вспомнит. Впрочем, я не представляю, как стал бы вести себя по-другому. Есть ли что-то, что я хочу сделать, зная, что этот человек забудет меня? Уверен, что нет.
Он улыбается:
Упрямец. Пойду еду посмотрю.
После ужина он спрашивает меня, как я отношусь к игре на фортепьяно.
Я приподнимаю бровь:
Хочешь пригласить на концерт?
Он смеется:
– Мне нужно зайти к соседке цветы полить, а то я забуду потом. У нее шикарный рояль, я бы хотел тебе сыграть. Когда еще представится случай?
Я пожимаю плечами.
Пойдем, - решительно говорит он, поднимаясь и бросая на стол салфетку. – Я должен тебе сыграть.
Не могу сказать, что я этому рад, но, так уж и быть – сегодня ему можно все. Я и к профессиональной игре равнодушен, а уж любительскую слушать и вовсе не хочется – такое я терпел только от Лили. К одиннадцати годам для своего возраста она освоила инструмент вполне прилично, и все же я сидел рядом с ней только потому, что она была очень счастлива, когда играла. Ну и потому, что она говорила, что играет для меня. В Хогвартсе в одном из пустых классов тоже было пианино, но заниматься ей стало некогда, и последний раз я слышал ее лет в тринадцать.
В квартире этажом ниже царят тишина, чистота и абсолютная пустота. В огромной комнате нет ничего, кроме белого рояля, красно-коричневого ковра на полу и нескольких фарфоровых ваз, в которые высажены газонные цветы. Ромулу задергивает кремовые шторы.
У нас в поместье был «Стейнвей», - говорит он. – Настройщик из соседней
Ромулу поднимает крышку, усаживается.
Давно не скандалил с соседями? – спрашиваю я. Почему-то мне не хочется, чтобы он играл. Не хочется… разочаровываться?
Здесь совершенная звукоизоляция, - смеется он. – Какой твой любимый месяц?
Я задумываюсь. Не то, чтобы мне не все равно, но…
Июль, - говорю я уверенно.
Каникулы? Исследования? – улыбается Ромулу.
Да, что-то в этом духе, - я выбираю позицию в простенке между окнами и складываю руки на груди.
Значит, июль, - его пальцы ложатся на клавиши, лицо вдруг становится серьезным.
В следующие несколько минут я забываю обо всем. Это… невероятно. Немыслимо. Никто не может так играть! Если бы я действительно верил в Бога, я бы, пожалуй, сказал «божественно», потому что на земле, ни на маггловской, ни на магической, такой совершенной музыки быть не может.
Длинные тонкие смуглые пальцы бегают по клавишам, и я не могу оторвать от них глаз. Если бы я не был волшебником, и понятие чуда не приелось бы мне давным-давно, я бы, пожалуй, сказал, что чудо – это вот здесь, сейчас. В этих звуках, которые, кажется, растворяют меня так, что я перестаю ощущать, что вообще существую.
Когда музыка обрывается, я даже не сразу понимаю, что произошло, и почему он остановился так быстро.
– Это июль, - говорит Ромулу. – Русского композитора Чайковского. – Его глаза закрыты. Он, что, так и играл?
Это апрель, - его руки возвращаются к клавишам.
Теперь я следую взглядом за его лицом: оно словно светится, и все его выражение кажется нездешним, длинные ресницы чуть подрагивают. Потом я уже ничего не вижу, музыка уводит меня куда-то, где слишком хорошо, чтобы это описывать и вообще осознавать, и я возвращаюсь в комнату, только когда слышу растерянный, дрожащий голос:
Тебе нравится?
Да, - говорю я тихо. Сейчас меня вряд ли хватит на что-то большее, чем это «да».
Правда?
Он сидит, опустив руки на колени, со странным, опустошенным, выражением лица, и я вдруг понимаю, насколько он открыт и уязвим сейчас.
Ромулу.
Да?
Я подхожу к нему, рывком поднимаю с табурета и обнимаю. Стискиваю. Прижимаю к себе так крепко, что, кажется, чувствую каждое его ребро. Кого ты хочешь защитить, придурок? Как будто у тебя есть шанс защитить!.. И я вдруг чувствую закипающую во мне злость. На этого Бога – бесполезную выдумку магглов, на себя за собственную непроходимую тупость, которая погубила не одну только мою жизнь, на Альбуса, когда-то лишившего меня права вторичного выбора, на судьбу, которая сделала меня безвольной игрушкой двух самых могущественных магов современности. Что бы я не отдал сейчас, в эту минуту, за то, чтобы хоть немного пожить спокойной, нормальной жизнью, рядом с этим мальчиком, в этих простых маггловских радостях. Чтобы мне не нужно было отрекаться от того светлого, что еще может в ней быть, и стирать память тому, с кем я вдруг осмелился дружить.