Десять кубинских историй. Лучшие рассказы кубинских писателей
Шрифт:
Наконец, миновав здание компании Бакарди, он входит в сквер, где стоит бюст Супервьелле, поставленный гаванцами. Поначалу он стеснялся, не решался подарить подсолнух. Но давно уже перестал робеть перед бюстом. Приближается решительной походкой и жертвует бюсту огромный цветок и несколько капель ароматического масла — то сандалового, то ветиверового — и заговаривает с бюстом, вполголоса, почти на ушко. Никто так и не дознался, что Эстебан рассказывает бюсту и откуда такая симпатия. Завсегдатаи сквера не знают, кто такой Супервьелле, и принимают Эстебана за его потомка, смотрят растроганно. Однажды Эстебан подслушал, как одна женщина уверяла, что он приходится покойному внуком. Это недоразумение его забавляет. Потому-то каждый день он снова приносит цветок и говорит с бюстом. И никто не знает, что Эстебан уже поведал покойному алькальду о своей беде. Уже нашептал на его твердое, тверже не бывает, холодное ухо о том, какое доброе дело делают гаванские водоносы, каждый раз упоминает о Гуталине, о Толстогубе, об Элое.
Когда идет дождь, Эстебан бежит в парк и смотрит на бюст, вглядывается в уголки рта алькальда. Ему мерещится, что мраморные губы вздрагивают, он воображает, что алькальд пытается улыбнуться. Однажды он спросил, помнит ли он фонтан «Индия», и, хотя не получил ответа,
— Рты разинуты широко-широко, но сухие, совсем сухие.
Эстебан жалуется Супервьелле на обезвоженные фонтаны Гаваны. На разговор с Супервьелле тратит массу времени: столько надо рассказать. Он уверен: собеседник не посчитает его сумасшедшим оттого, что Эстебан написал «вода» у себя на стенах тридцать тысяч раз с лишним, причем писать эти четыре буквы недостаточно, надо рисовать — реку, водопад. Разве алькальд сочтет его сумасшедшим, если уже знает от него про Эстебана-Каймана?
Семья отыскала Каймана, заглянув в прошлое. Когда он взошел на корабль, доставивший во Флориду экспедицию Панфило де Нарваэса, его еще звали Эстебаном. Прозвище появилось позже. Эстебаном он звался, пока корабль не вошел в Саграссово море. Там-то он со всеми и простился. Сказал: я тут останусь, и никто ему не поверил, даже когда он вышел на нос судна и спрыгнул в воду.
«Он несколько дней смотрел на море, пока не решился. И, поверьте мне, Супервьелле, его уговаривали, но все напрасно, даже Панфило де Нарваэс своей властью не добился, чтобы Эстебан вернулся на корабль. Он плыл себе, все дальше и дальше, и говорят, что за ним увязались тысячи рыб. Все это видели моряки и сам Панфило де Нарваэс. Даже Альвар Нуньес Кабеса де Вака видел, как он затерялся вдали, а потом описал увиденное в своих воспоминаниях. И еще рассказывали — наверно, тот же Кабеса де Вака и написал, — что, когда экспедиция высадилась во Флориде и побрела по болотам к настоящей земле, за ними погнался крокодил, и кожа у него была толстая-толстая, из аркебузы не прострелишь, а потом все застыли в изумлении и безмолвии. Знаете, Супервьелле, как было нарушено это безмолвие? Один испуганный матрос произнес имя, имя „Эстебан“, и каждый из моряков, которые смотрели и глазам своим не верили, вымолвил: „Эстебан“. Если бы Нарваэс сам не увидел, ни за что бы не поверил, поэтому его привели на болота — пусть сам посмотрит и не думает, что это лишь моряцкие байки. И Нарваэс разинул рот, глазам своим не веря, и даже Нуньес Кабеса де Вака — тоже, хотя нет, Кабеса де Вака, наверно, все-таки слегка поверил и потому написал… по крайней мере, так говорили мои родные, которые читали книгу… что Эстебан лежал перед ними в болоте ничком, чуть приподняв голову, и вместо лица у него было рыло, а кожа на его руках, вцепившихся в стволы мангровых деревьев, была огрубевшая, дубленая, а потом летописец своими глазами увидел, как кожа меняла цвет, розовела, смягчалась, превращалась в человечью. Так написал Кабеса де Вака, как передают у нас в роду. Вы это когда-нибудь читали? Я не читал, но спорить не решусь. А еще мои родные говорили, что кое-что подобное намного раньше написал другой испанец. Был такой Исидор Севильский. Оказывается, Исидор рассказал, что в одном семействе с Гибралтара все мужчины больше любили воду, чем сушу, все звались Эстебанами и, дожив до определенного возраста, насовсем пропадали в море или в реках. Честно говоря, я ничего не принимаю за чистую монету, но и спорить не хочу. Вы думаете, доверять можно только собственным глазам? Ну так я видел, как мой отец пропал, а он — как пропал его отец. Этого достаточно, и, возможно, я теперь расплачиваюсь за сомнения в том, что место нашей семьи — в воде. Может, поэтому воды у меня дома — кот наплакал. Или они так зовут меня к себе, хотят, чтобы и я обернулся рыбой? А вас, случайно, не Эстебаном зовут — не Эстебаном Супервьелле?»
Так разговаривает Эстебан с покойным алькальдом, хотя завсегдатаи парка принимают его за сумасшедшего или за родственника. На прощанье он всегда обещает вернуться и идет, отсчитывая сто шагов — до Альбеара, стоящего на мраморном цветке. Инженеру он не жертвует подсолнухов, не умащает его ароматными маслами. Альбеара он, похоже, ругает, если судить по жестам, которыми он сопровождает свою болтовню. Даже спрашивает инженера: вы что же, верите, что в Венто вас вспоминают добрым словом? [15]
15
Франсиско де Альбеар — инженер, автор проекта и руководитель строительства первого централизованного водопровода в Гаване. Вода поступала из источников в селении Венто. Решение о строительстве было принято в 1852 году, работы шли крайне медленно, последняя очередь проекта была завершена в 1893 году, уже после смерти Альбеара. Кстати, его в некотором смысле погубила вода — он скончался от малярии.
Вернувшись домой с прогулки, Эстебан раскрывает настежь все двери и окна и, растянувшись на кровати, прислушивается к каждому звуку. Лучше всего он знает скрип тележек: железные колесики катятся по старому ухабистому асфальту, везут полные баки. Растянувшись на кровати, он легко воображает себе Гуталина, Толстогуба, Элоя или кого-нибудь еще, толкающих тележки. Все тот же скрежет железа по асфальту, а вечерами — другие веселые звуки: водоносы напиваются, чтобы не думать о визге колес, от которого глохнут уши, чтобы позабыть тяжесть бадей и бесконечность лестниц. Эстебан слушает эту симфонию визга и смотрит в потолок. Растянувшись на кровати, наблюдает за своими облаками, вычисляет, скоро ли они перельются через край. Дожидается ливня. Хоть он и поселил эти облака на потолке своего дома, они никогда не замирают неподвижно. Сколько ни смотри, каждый раз обнаруживаешь среди них новые фигуры, видишь, как облака ползут по потолку. В одном из облаков он разглядел своего отца: тот высовывался наружу, жестикулировал; но Эстебан никак не поймет, что отец хочет сказать, заглядывает отцу в глаза все пристальнее, хочет понять — хмурится тот или улыбается. Наверно, если отец когда-то обернулся рыбой, то вернется он водой, все-таки вода происходит от рыб. Так говорил папа или не так? В отчаянии Эстебан воображает отца ливнем, и ливень говорит: я превратился в рыбу, чтобы перевоплотиться в воду, и Эстебан ждет брызг, ждет потопа. Как жаль, что лицо отца каждый раз теряется среди белобоких облаков, сколько ни ищи, отец исчезает. Просто старики — они вроде облаков, говорит он себе, пытаясь утешиться,
Может быть, от страха Эстебан возомнил себя пророком Исааком и стал убеждать соседей вырыть колодец там, где стоял портик, когда дом еще был особняком, а не многоквартирным полуразвалившимся, как сейчас. Вытянув указательный палец, Эстебан объясняет, где копать, и грозит соседям всеми карами. Если они не слушают, трясет пальцем и кричит, обзывая их пастухами, умоляет бросить овец и вооружиться лопатами и кирками: вгрызайтесь в землю, ройте.
— Если не копать, ни у кого воды не будет, — вопит бедолага, а никто и не обращает внимания, но он настаивает, маячит на верхней ступеньке лестницы, дергая указательным пальцем.
Соседям эта болтовня надоела. Соседям больше нравился прежний Эстебан. Им много не надо — лишь бы вел себя прилично. А вот причитаний они терпеть не намерены. Тишины, они требуют тишины. Они обращаются в полицию.
Одна соседка вызвалась на него заявить, и все решают: пусть лучше его заберут.
— Может, за решеткой он присмиреет, — говорит одна толстая негритянка. И добавляет: — Если Очун [16] не захочет, воды у нас никогда не будет.
Возможно, Эстебан и вправду присмиреет: ему уже не хочется вставать с постели, даже вылезать из-под простыни неохота. Не хочется смотреть на небеса, нарисованные собственноручно, тоскливо смотреть на водопады, на слово «вода», повторенное тысячи раз. Он устал взывать, устал смывать последствия несварения желудка водой, которая осталась от мытья посуды. Эстебану опротивел смрад в его доме, но нельзя же всю жизнь прожить, заткнув нос. Эстебану опротивел смрад, испускаемый его подмышками и всем телом, но нельзя же всю жизнь прожить, заткнув нос. Хочется плакать от дурного запаха одежды, сваленной в углу под водопадом, который он нарисовал падающим с потолка. Неохота подмечать запахи и злиться из-за пыли — тоже. Тем более теперь, когда ему сказали про Гуталина.
16
Очун — женское божество в религии африканского народа йоруба и в синкретическом культе сантерия, распространенном на островах Карибского моря. Покровительница любви и материнства. В одном из мифов у нее отняли детей, она жила бедно и каждый день носила белое платье, пожелтевшее от грязи. Однажды, когда она стирала платье в реке, ее увидел обитавший в воде бог и влюбился. Они поженились, взяли к себе ее детей и зажили богато.
Наверно, это его вина — еще один груз на совести Эстебана. Это он рассказал трудолюбивому Гуталину о том, сколько водоносов в Париже. Только его вина. Гуталин достал из кармана маленькую картинку, вырезку из какого-то альбома. Картина Веласкеса, мужчина с глиняными кувшинами, подпись «Водонос из Севильи». Гуталин спросил: «А я на него как — похож? — И заявил: — Все, хочу в Севилью». А Эстебан заговорил о парижских водоносах. Подметил, как загорелись у водоноса глаза при слове «Париж», но не осекся. Его оплошность состояла в том, что он говорил с жаром, живописал, а водонос слушал молча, навострив уши, впитывая все подробности о том, что парижане зовут voie d’eau— «течь» или «путь воды». Два ведра воды одинаковы что в Гаване, что в Париже, но Гуталина заворожил Париж, его словесный портрет, дотошно нарисованный Эстебаном, и пылкие заверения Эстебана, что в Париже не нужно дожидаться водовозной машины, чтобы наполнить баки, а потом таскать по лестницам бадьи. Он рассказывал, и казалось, что по комнате струится Сена. Двадцать тысяч водоносов и полноводная Сена, пересекающая город, который Гуталин так и видел. Прекраснейший город, затмивший тот, что окружает Гуталина, и здания не рушатся, и лестницы не обваливаются, надежные-надежные. Гуталин прямо увидел Париж и парижских водоносов, и среди них — себя.
— Так любой может ведра носить, — сказал он и больше не вернулся.
Если люди не врут и водонос действительно подался в Париж, виноват Эстебан. Он же так и не пояснил, что водоносы в Париже больше не требуются. Это же старая история, из восемнадцатого века.
Поэтому он решил не вставать. Не покидать постели. Зачем вставать, если баки пусты? Как теперь рисовать облака или писать на стенах «вода»? Как без воды разведешь акварель? «Ох, были бы у меня деньги на масляные краски, были бы у меня деньги на воду!» — бормочет он, закрывшись простыней с головой. Даже соседи — те самые, кто заявил на него в полицию, когда он возомнил себя пророком Исааком, — не добились, чтобы он встал. Пусть они и рассказывают, что приносят жертвы Очун, он не поднимается с постели. Он не увидит сотен подсолнухов, которыми завалены ступени на покосившейся лестнице. Его уже не коробит ни вонь, ни пыль, облепившая комнату, как маска, и даже к нарисованным облакам он стал безразличен: и к облакам, и к ручьям, и к неподвижной воде, написанной готическими буквами и изящным унциалом. От пыли и вони не продохнуть, но Эстебан не различает, не чувствует. Он так и не узнал о пожаре этажом выше. Матрас загорелся от сигареты — одни говорят, нечаянно, другие, что с умыслом. Педро — он спьяну всегда чудит. Заметив язычок пламени, он замахал руками, раздувая огонь, засвистел, подул, как настоящий ветер. Пламя медленно-медленно росло, а потом стремительно взметнулось. Пригоршни воды хватило бы, но Педро не следил, как растут язычки пламени, — постоял немного, залюбовавшись оттенками огня, а потом отвлекся. Спьяну его всегда все восторгает!
Эстебан чувствует жар и прячется под кровать. Слышит жалобные крики, причитания. Прячется глубже. Смотреть ему не хочется. Зачем слушать, как соседи взывают: «Воды, воды!» Он знал, что когда-нибудь они признают его правоту, но теперь он не станет тыкать пальцем, не укажет на угол портика — скорее палец себе оторвет, чем укажет. Эстебан больше не Исаак, и ему безразлично, что все умрут от жажды. Он не услышит ни криков ужаса, ни сирен, не увидит мигалку, которая беспрерывно крутится на кабине пожарной машины. Никогда не узнает, как по лестницам взбиралось — аж голова кружилась — множество парней в черных плащах. В доме распоряжались хитрые, бесчисленные языки пламени, а он и не догадывался. Надменное пламя накидывалось на дерево, потрескивало, ломало своим натиском древесину, а он прятался под простыней.