Девчонка идет на войну
Шрифт:
— Правильно! — вскипаю я, когда он на минутку замолкает, чтобы перевести дух. — Правильно! Просто вредитель, враг народа, и меня надо расстрелять. Так вот и расстреливайте, только не говорите мне таких слов.
— Ого, тебе еще и слова не скажи! Может быть, прикажешь благодарность вынести за то, что сегодня ребята с ног сбились — искали тебя? Хоть бы этого постыдилась!
Разыгрался шторм. Корабли сегодня не придут.
— Петька, давай я подежурю за тебя, — предлагаю телефонисту.
Он с удовольствием
Сижу грустная, ни с кем не разговариваю.
Часа в два ночи я все еще дежурю. Просыпается Иван:
— Нина, ложись, я заступлю.
Но я отказываюсь. Не надо. Пусть я буду не спать всю ночь, раз уж я самая плохая. И хорошо, если бы, допустим, в погреб залетел осколок и меня бы убило. Вот уж тогда все бы поняли, как они несправедливы ко мне.
Я готова пустить слезу от жалости к себе, но в это вре-мя загорается лампочка на коммутаторе. Я знаю, что это звонят с передовой.
— «Чайка» слушает.
— Быстренько старморнача!
Я подключаю старшего морского начальника.
— Докладывает «Карета». У соседа слева шум. Вроде, в атаку пошли. Поддержать огоньком?
— Немедленно уточните обстановку и действуйте! «Чайка», вызовите «Якорь»!
«Якорь» — это и есть левый сосед «Кареты», рота морских пехотинцев.
— «Якорь», что у вас? — спрашивает старморнач.
— Перестрелка небольшая, — неуверенным тоном отвечает телефонист с «Якоря».
— Где ваш командир?
— В госпитале на перевязке, его вечером разнило.
— Где Румянцев?
— Там, с ребятами.
— Ваши соседи говорят, что у вас бой?
— Какой там бой, — вяло возражает телефонист, — обычное дело.
Но утром выясняется, что дело было не совсем обычное. После доклада старшему морскому начальнику к намзашел перекурить командир пехотинцев.
— Что у тебя там произошло? — спросил Лапшанский.
— Да у меня в роте есть пулеметчик, дагестанец. Солдат прекрасный, но по-русски кроме основных команд ни слова не знает. Когда надо что-то поручить ему, приходится или жестами, или через переводчика. Хорошо, что у меня их трое, дагестанцев. Ну вот, вчера ушел я в госпиталь. Полевая кухня без меня прибыла. И черт дернул взводного послать за ужином именно этого Али. Правда, не одного. Но пока ему переводили приказ, напарник его уже ушел.
— А идти далеко? — спросил Васька.
— Да нет, метров двести, а то и меньше. Ну, Али надел маскхалат и пошел. А вечером пуржило-то как! Ладно. Приходит Андреев, который первым ушел, приносит бидон с едой. Спрашивают, где Али, говорит, не знаю, не видел. Разошлись где-то хлопцы. Ничего удивительного — темень стояла. Ребята уже начали к ужину собираться, вдруг немцы стрельбу открыли. И со стороны их кто-то прямо к нам мчится. Мои хлопцы уже на прицел его взяли, да, к счастью, политрук увидел и приказал взять живым. Взяли. А это — наш Али! B руках термос с макаронами. Он, оказывается, заблудился и ушел к немцам, как его не подстрелили — понять не могу! А к ним как раз тоже кухня прибыла. Али встал в очередь, получил ужин и пошел обратно. Тут
— Обидно стало, что без харча остались, — засмеялся Иван.
— А если бы его в плен забрали? Честное слово, на минуту оставить нельзя, — пожаловался командир, гася самокрутку и поднимаясь.
Левая рука его висела на перевязи под полушубком.
— Да, трудно, — посочувствовал наш капитан, — но он хоть русского языка не знает, а у меня есть такие, что сидишь, как на пороховом погребе.
Я отлично поняла, кого он имел в виду, и, когда Лапшанский, проводив гостя, вернулся, напустилась на него.
Тетка Милосердия всегда говорила, что мужчин надо уважать, но нельзя давать им распускаться, а Лапшанский распускается уже второй день, несмотря на то, что я его уважаю.
— Позвольте вас спросить, вы бы разрешили кому-нибудь в таком тоне говорить о своей жене? — Холодно спрашиваю его.
Лапшанский непонимающе смотрит на меня.
— В каком тоне? При чем тут жена?
— При всем! Вам мало, что вы меня вчера выставили перед всеми каким-то вредителем, так сегодня уже и чужим жалуетесь. Очень хорошо. Прямо прекрасно!
— Ну тебя, Нинка, — говорит капитан.
— Нет, совсем даже не «ну тебя». Речь идет о моей чести.
По лестнице спускается наш радист Гриша. Он только что сменился с вахты.
— Сейчас завалюсь и — на погружение! — с удовольствием заявляет он. — А перед сном положен перекурчик. Угощайтесь, товарищ капитан, хорошего табачку мне дали.
Я не могу продолжать при Грише разговор и откладываю его до вечера.
Кстати, у самого командира пехотинцев вид довольно хулиганский. Шапка на затылке, полушубок нараспашку, небритый… И ребята говорили, что его с эсминца за поведение списали. Так что нашел Лапшанский, кому жаловаться.
Это я высказываю ему, уже собираясь на вахту.
— Ну-ну, давай, посплетничай, авось легче станет, — миролюбиво сказал капитан, выслушав меня.
И все же я люблю нашего капитана. Его просто нельзя не любить, такой он мирный, добрый и простой. Даже вид у него, несмотря на военную форму, очень домашний, какой-то уютный и теплый. Лапшанский высокий, но это не очень заметно, наверное, потому, что он полный и сутулится. У него лохматые брови, спокойные внимательные серые глаза и крупный нос.
— А до войны вы тоже были моряком? — спросила я однажды.
— Нет. Попробуй угадать, кем я был?
— Учителем? Врачом?
— Я был, Нина, председателем отличнейшего колхоза. Богатое хозяйство было у меня, машина «эмка». Но я любил в район ездить на коне. Был у меня красавец-рысак Борец. Черный, как смоль, и злой, как черт, норовистый.
Я перед самой войной выписал легкую пролетку с упряжью без дуги. Очень красиво.
Он помолчал и вынул из нагрудного кармана большой бумажник. Порылся в нем и подал мне карточку. Туго натянув вожжи и повернув лицо к фотографу, сидел в пролетке Лапшанский. На голове — каракулевая кубанка. А конь весь напрягся, кажется, сейчас помчится. С раздутыми ноздрями, он косил глазом, и были видны даже вздувшиеся жилки на его тонкой нервной морде.