Дневник. Том 1.
Шрифт:
«се-жусь на то-милицу». Теперь же слышать это детское про
изношение, слышать голос, звучавший в далеком, уже потуск
невшем прошлом, где воспоминания находят только образы
умерших, — мне страшно, мне не на шутку страшно *.
Какой-то четверг в апреле.
Нависает гроза. Он весь ушел в себя. Упорно молчит. Днем
несколько часов подряд, надвинув на самые глаза соломенную
шляпу, сидит перед деревом, застыв
8 апреля.
Его почти ничто теперь не трогает, кроме красок природы
и в особенности оттенков неба.
В его сосредоточенности, самоуглублении, замкнутости
сквозит безысходная печаль, порожденная тем страшным, что
происходит в нем, и я, глядя на него, готов разрыдаться.
Однажды — но когда именно, не помню точно, — я попросил
его подождать меня в пассаже Панорам. Указывая на решетку
бульвара, он спросил меня: «Это, кажется, здесь?» Он уже за
был, как выглядит пассаж Панорам.
В другой раз он все не мог вспомнить, как пишется фами
лия Ватто — такая родная для него!
638
Дошло до того, что он с трудом отличает в своих гимна
стических гирях большие от средних, средние от малых.
И несмотря на все это, он сохранил присущую ему наблю
дательность и порой удивляет меня каким-нибудь суждением —
замечанием писателя.
Меня ставит в тупик необъяснимая, непостижимая загадка
этой цепкой жизненности известных умственных отправлений
и способностей при атрофировании мозга; мне представляется
загадкой, что некоторые его суждения и замечания, прорываю
щиеся сквозь общую, казалось бы, летаргию, отличаются остро
той и глубиной, и порою мое отчаяние сменяется надеждой, и я
говорю себе: «А может быть...»
Внимание — этот простой, легкий, быстрый, непроизволь
ный, при здоровом рассудке, процесс умственного овладевания
окружающей действительностью — уже не в его власти. Оно
стоит ему огромных усилий, напряжения, от которого на лбу
вздуваются жилы и весь он разбит усталостью.
В его дорогом для меня лице, прежде таком живом, отме
ченном иронией — этой лукавой и изящно язвительной ужим
кой ума, — все заметнее проглядывает бессмысленно угрюмый
лик идиотизма. Мало-помалу брат теряет свою сердечность, он
обесчеловечивается; окружающие перестают существовать для
него, и в нем пробуждается жестокий эгоизм ребенка.
Я страдаю, страдаю так, как, мне кажется, не страдало еще
ни одно любящее существо.
Почти никогда не получаешь ответа на
рос; спросишь, почему он такой мрачный, и услышишь: «Ну
что ж, я почитаю сегодня вечером Шатобриана».
Читать вслух «Замогильные записки» — стало его манией,
его навязчивой идеей; он донимает меня этим с утра до ночи,
и приходится притворяться, что внимательно слушаешь.
Всякий раз, когда взятая им наугад книга оказывается од
ной из его собственных, он произносит фразу, больно отзываю
щуюся в моем сердце; он говорит: «Это было хорошо сдела
но!» — и никогда не скажет: «Это хорошо сделано!» Употреб
ляя жестоко звучащее прошедшее время, он как бы спокойно
признает, что писатель в нем умер.
639
16 апреля.
Мало ему своей болезни; он поминутно мучает себя, приду
мывая недомогания мнимые, и с искаженным от ужаса лицом
разглядывает, как побелела или покраснела его кожа из-за ка
кой-нибудь складки на белье.
Эти ужасные мозговые заболевания особенно страшны тем,
что затрагивают не только мозг, но исподволь, упорно низводят
больного человека до уровня животного, — разрушают в нем
чувствительность, нежность, способность любить; убивают в нем
сердце... Взаимная привязанность была великой отрадой нашей
совместной жизни, была моим счастьем, а теперь я ее больше
не вижу, не нахожу. Да, я не чувствую, что я любим своим
братом, и в этом мое горе, которое не смягчить ничем, что бы
ни говорить себе в утешение.
Вот уже несколько дней мной владеет навязчивая мысль,
искушение, о котором я не хочу здесь писать. Если бы я любил
его не так сильно или, напротив, достаточно сильно для того,
чтобы... *
Как тягостно мне замечать в нем затаенную, упорную враж¬
ду ко всякому разумному суждению. По-видимому, разум его,
в котором нарушен связный ход мысли, возненавидел логику.
Как бы ласково вы ни убеждали его, невозможно добиться от
вета, обещания выполнить то, о чем вы просите во имя благо
разумия. Он упорно замыкается в молчании, на лицо его ло
жится тень злобы, и я вижу перед собой уже не моего брата,
а какое-то незнакомое мне, чуждое, подозрительное и враждеб
ное существо.
Лицо его теперь стало смиренным, пристыженным; он из
бегает чужих взглядов, как свидетелей своего унижения, своего
падения...
Он давно уже разучился смеяться, улыбаться.
18 апреля.