Дневник. Том 2
Шрифт:
в Париже пойдут на топливо.
Вторник, 27 декабря.
Подымаюсь по Амстердамской улице; впереди меня дви
жутся похоронные дроги. На черном сукне, покрывающем
гроб, — мундир с золотыми нашивками вместо эполет. За гро
бом следует солдат Национальной гвардии и член лазаретного
комитета. Подле меня говорят, что это хоронят какого-то сак
сонского офицера.
У ворот дровяных складов грозные очереди.
Несмотря
ями и приглушающий звуки, всюду слышна несмолкающая от
даленная канонада. Она доносится со стороны Сен-Дени и Вен-
сена.
Перед Монмартрским кладбищем — вереница похоронных
дрог; у лошадей валит из ноздрей пар, на белом снегу чернеют
силуэты возниц, притаптывающих ногами, чтобы согреться.
Останавливаюсь на минуту у заставы Шапель, при свете
зажигающихся уже фонарей с интересом наблюдаю за беспре
рывно проходящими туда и обратно солдатами, за проезжаю
щими мимо повозками и фургонами, за всей этой военной суе
той, напоминающей бивуак в России.
Из первой же купленной газеты узнаю, что бомбардировка
уже началась *.
У Бребана не знают никаких новостей, кроме тех, что со
общаются в военных реляциях, напечатанных в вечерних газе
тах. Говорят о бомбардировке и полагают, что сейчас она мо
жет скорее обозлить, чем запугать парижское население — в
противоположность, впрочем, утверждению немецкой газеты,
считающей, что наступил момент, психологически благоприят
ный для бомбардировки. Момент, психологически благоприят
ный для бомбардировки, в этом есть, не правда ли, какая-то
характерно немецкая свирепость.
Говорят об инертности правительства, о недовольстве насе
ления, вызванном бездействием генерала Трошю, его бесконеч
ными промедлениями, о ничтожности всех его попыток и уси
лий. По словам Ренана, генерал совершенно лишен военного
таланта, но зато обладает качествами политического деятеля
и оратора; а Нефцер, перебив Ренана, заявляет, что такого же
мнения о Трошю и Рошфор, который с ним часто видится и от-
91
зывается о нем даже с некоторым восхищением. Говорят о
красноречии генерала: тот обычно начинает свою речь в духе
Прюдома, но вскоре загорается, и слова его звучат уже убеди
тельно, увлекательно.
С Трошю разговор перескакивает на Жюля Симона — кто-то
из присутствующих называет его честным человеком, против
чего восстает Нефцер, в доказательство ссылаясь на то, что
Симон принес присягу, изменив своим убеждениям *. Кто-то
другой ставит ему в вину, что он паясничает
лениях и прибегает к грубому шарлатанству. Я же подозреваю,
что он просто-напросто каналья, судя по одному лишь количе
ству написанных им нравоучительных книг: «Работница»,
«Долг» и т. д. Слишком уж это явная игра на порядочности и
сентиментальности читателей, а человеку честному и в голову
не придет играть на них. И я добавляю, что среди всей писа
тельской братии, с которой мне в жизни приходилось якшаться,
я знаю только одного человека безукоризненно честного в са
мом высоком смысле слова — это Флобер, имеющий обыкнове
ние, как известно, писать «безнравственные книги».
Потом кто-то сравнивает Жюля Симона с Кузеном, что дает
повод Ренану рассыпаться в похвалах последнему, как мини
стру * — куда ни шло, — как философу — допустим! — но еще и
как литератору, которого он провозглашает лучшим писателем
современности; это возмущает нас, меня и Сен-Виктора, и вле
чет за собою спор, причем Ренан снова выдвигает свой излюб
ленный тезис, что теперь разучились писать, что литературный
язык должен ограничиться словарем XVII века и что если име
ешь счастье обладать классическим языком, то нужно этого
языка придерживаться, что именно теперь необходимо пользо
ваться языком, покорившим Европу, что в нем, и только в нем,
надо искать образцы для нашего стиля.
— Но о каком языке семнадцатого века вы говорите? —
кричат ему. — О языке Массильона или о языке Сен-Симона,
о языке Боссюэ или Лабрюйера? Язык каждого писателя
того времени так несхож с языком другого, так от него отли
чается!
Я же бросаю реплику: «Отличие каждого выдающегося
писателя любого времени в том именно и заключается, что у
него есть свой особенный, ему одному только свойственный
язык, который налагает такую печать на каждую написанную
им строку, на каждую страницу, что для сведущего читателя
это все равно, как если бы автор в конце строки или внизу
страницы поставил свою подпись. А вы с вашей теорией обре-
92
каете девятнадцатый век и все последующие на то, чтобы у них
не было своих великих писателей».
При этом аргументе Ренан, как обычно, пытается са
мым иезуитским образом увильнуть от спора и начинает за
щищать Университет, который возродил стиль и выправил, по