Дневник
Шрифт:
Боже мой, Боже мой – все это было!
7 ноября – около полуночи
Вчера на рассвете штурмом взят Киев. Сегодня уже отбиты Васильков и Фастов. Москва гремит салютами и орденами. В Ленинграде все эти дни – канонада: мы и они. Они (в частности) – по городу. Говорят, началось наступление и на нашем фронте.
В приказе Сталина слова: о решающих боях, о трудностях, но все-таки о решающих, ведущих к концу. Он говорит это впервые. Он очень осторожен и немногословен. Он никогда не хочет ошибаться – и не ошибается. Поэтому его слово, редкое слово, полновесно и значимо: он никогда не утешает, и ему не знакома ложь во спасение. Он никого не жалеет, он никого не любит. Он обитает в других сферах и оперирует другими категориями: государство – мир, как вселенная – мир, как страны мира – мир, как строительство лестницы к будущему. А человек для него – иногда орудие, иногда материал. Очень важное и нужное качество для poteus vir [794] (в этативном масштабе) – человек служит государству, а не наоборот.
794
мощного мужа (лат.).
Сталин так таинственен, так высок, так далек, что ему верят как пророку, который никогда не ошибается.
Сегодня – весь день – одна. Работа
От брата писем нет, нет, нет. Часы. Было – прошло… Думаю о нем с такой тоской, с такой болью. С такой любовью… сын мой. Мальчик мой.
Как сыро теперь в окопах и на полях Украины и Белоруссии! Как страшно идти в ночь, воющую смертным огнем артиллерии! Как холодно в этом умном и жестоком мире, не знающем самых простых законов самой простой человеческой любви!
Впрочем, мне ли говорить о любви, мне ли, полюбившей ненависть и присягнувшей ей?
Боюсь, что «Англия» Моруа у нас не пойдет: автор в своем историческом анализе, временами блистательно-дерзком (для буржуазной Европы), все-таки идет не по нашему пути научного мировоззрения. Его книга, может быть, будет допущена только в рамках ослепительно талантливого беллетристического обзора истории Англии. С этой точки зрения – равных ей нет. Не думаю, впрочем, чтобы и сам автор, романист, претендовал на строгую научность своего труда.
Книга ставит бездну спорных и неразрешимых вопросов – книга сделана для читателя, владеющего в полной мере историей Европы с начала нашей эры и до.
Поужинала: одиночество и водка. Блюдо моего изобретения, знакомое всем ленинградцам: тушеные овощи с кашей и шпиком. Американские колбасные консервы. Впервые с начала войны – маринованные огурцы на закуску. Завтра в 11 утра жду единственного человека, который мне сейчас нужен: седую подпольщицу из Смольного. Завтра вечером – обед у Ксении. Она – милая: ясная, простая, честная и светлая. Свет ее розовый.
Валерка вчера уехала на фронт – к Колпину: выделена для вручения подарков бойцам от райсовета и комитета комсомола. Счастливая, сияющая. А в политике ничего не понимает – не знает ни географии, ни истории, ни устава партии, ни целей комсомола. Радостный и счастливый зверек – вот и все.
Гнедич живет на мне чудовищным паразитом: не знаю – орхидейное растение или паукообразная вошь. Я уж не говорю о материальной стороне: кормежка, ужины, завтраки, постельное, «Дом» на всем готовом. Это – пустяки. Но я ей даю литературу для ее лекций, которой нигде в Ленинграде не найти; я ей внушаю мысли и образы, на основании которых она строит свое творческое мировоззрение и само творчество; я ее натаскиваю на те пути, которые через час она выдает за свои. Впрочем, и это пустяки. Все пустяки. Я очень богата и – в интеллектуальном отношении – щедра, беспечна и презрительно-благожелательна. «Се кровь моя, се тело мое» [795] , неужели в бедном Христе не было грустного и веселого презрения к тому человечеству, во имя которого он добровольно шел на гибель – во имя смыслов новой жизни и нового духа!
795
Напоминание об обряде причащения, когда христиане вкушают Тело и Кровь Иисуса Христа Искупителя и таким образом соединяются с Богом. «Иисус же сказал им: истинно, истинно говорю вам: если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни» (Иоанн. 6:53–58).
Так вот: о Гнедич. Она очень талантлива. Пишет теперь восхитительные октавы к туманностям будущей поэмы о «Без вести пропавшем Дон-Жуане». Эпоха: наша. Место действия: Европа. Герой: ее Аксель, судьба которого и пути которого неизвестны: не то наш концлагерь, не то штабы германской армии и отрядов эсэсовцев. Знала я этого Акселя: очаровательный проходимец из породы альфонсов [796] .
Недавно говорила ей о том, что боюсь ходить по городу: не артобстрелы, а память и воспоминания. Психически целые кварталы и районы являются для меня «жизнеопасным сектором» – там в дни мира и тишины я болтала с братом, мы смотрели, любовались, спорили, молчали – и знали: нас ждет Дом. Там я бывала с мамой, там я помню ее, Ушедшую и Вечно-Пребывающую.
796
Из воспоминаний Гнедич: «Март 1938 года. Удивительно белый, уже теплый снег на ветвях деревьев, на чугунных решетках над каналами – Мойка, Фонтанка… Театральная площадь. Телефон-автомат и разговор с Акселем, который “умирающим галлом” сказал мне, что он очень заболел и не сможет пойти в театр. Я сдала билеты обратно в кассу и позвонила снова. И опять он слабым голосом сказал, что чувствует себя очень плохо, но… попросил бы меня прийти. И я сказала: сейчас приду… Чувство, с каким я шла тогда к нему на квартиру, наверное зная, что он один и притом “болен”, – незабываемо! Все тут было: радость, тревога, даже почти страх, смятение, еще наивность, но уже страсть…
И город был предвесенний. Белый-белый теплый снег. Мартовские дали. Еще все-таки молодость – и страсть.
Да. Вот сейчас вспоминается очень живо именно это ощущение скромной влюбленной модисточки, которая идет впервые на холостую квартиру к красавцу-кавалергарду…
Что это? Тоже возмездие?» (РО ИРЛИ. Ф. 810).
Из письма Гнедич Е.Г. Эткинду от 14 сентября 1943 г.: «Я изменилась очень категорически. Я здорова, как санитарка… Только некоторые качества остались у меня прежние: припадки тоски и непроходящая любовь к ранее упоминавшемуся в наших разговорах. О нем я ничего не знаю уже с сентября 1941 года и не имею представления о том, когда и как смогу что-нибудь узнать. В сентябре 1941 года он был на Урале. И все. Больше ни писем. Ни косвенных сообщений. Ни даже известий о его сестре, которая жила в Твери, – но после зимы 1941–1942 года тоже куда-то “потерялась”. Вот и все…» (РО ИРЛИ. Ф. 810).
Г.С. Усова пишет, что фамилия Акселя – Витберг (см.: Усова Г.С. И Байрона в соавторы возьму. Книга о Татьяне Гнедич. СПб., 2003. С. 80). Однако документальных подтверждений тому нет, и мы полагаем, что она ошиблась: человек, о котором идет речь, – Аксель Бекман. См. о нем: Разумов А.Я. Дела и допросы // «Я всем прощение дарую…»: Ахматовский сборник. М.; СПб., 2006. С. 278–279.
Я говорила ей о Пушкине – об ужасе фантоматического поезда, идущего по мирному маршруту над траекториями снарядов и линиями оборонных сооружений. Я говорила ей о Прусте и поисках новых утраченных, но бывших в прошлом, материальных путей.
Она создала блестящие октавы:
Но есть на карте наших пребываний Такие острова и островки, Где минные поля воспоминаний Раскинулись пространствами тоски, – Как в бабушкином ласковом романе Для самого отпетого горьки Слова, всегда рифмующие к «слезы»: «Как хороши, как свежи были розы!»… Увы, не раз приходится и мне Пересекать жизнеопасный797
Другой вариант этого стихотворения записан Гнедич в альбоме Островской:
Настанет день – пожарище войны, Шипя, угаснет присмиревшим зверем… На пажитях великой целины Статистикой затянутся потери, И водворится щебет тишины. И мы всему по-прежнему поверим: Весне и солнцу и желанью жить, И даже слову «счастье» – может быть! Но есть на карте наших пребываний Такие острова и островки, Где минные поля воспоминаний Раскинулись пространствами тоски – Как в бабушкином ласковом романе, За гранью сожалений и желаний У медленно мелеющей реки Они лежат пейзажем осиянным Под небом голубым – но бездыханным. Там есть подъезды, магазины, двери, Хранящие на много-много лет Последний луч, святую боль потери, Неизгладимый в памяти портрет – В которых мы почти до бреда верим, Что узнаем знакомый силуэт – И мы готовы целовать ступени За то, что эти их касались тени.Я должна быть благодарна ей, воплощающей, сохраняя инкогнито, мою поэтическую мысль. Я ленива – и слава меня не прельщает. Я слишком старая для обольщений славы. Во мне первый скептический холодок – и улыбка. И я ничему не верю – ничему, кроме философского ракурса: диалектический материализм.
Хоть бы одно письмо от Эдика… Хоть бы одно…
9 ноября
Вчера у меня был хороший день – тихий, какой-то семейный: утром приехала М.С., сидела на диване, беседовала со мною, такая уютная, с прекрасной белой головой, такая «свойская», если заимствовать из польского языка. Она, пожалуй, не знает, как нужна сейчас мне. Жалею, что не знала ее раньше, когда еще была студентом и работала на Мурманской. Приходилось же бывать в 1-м райсовете и в отделе управления. Дороги судьбы. Жалею, что не знала ее и в последние годы, перед войной, когда еще была мама. Мама женщин не любила – пожилых женщин в особенности. Всегда отмахивалась:
– Что у тебя за мания к человеческому антиквариату! Я еще понимаю – старые мужчины: они много видали, много помнят, рассказы их могут быть для тебя любопытными. Но от таких старых дам – нет, уволь, не хочу и продолжать знакомства!
Мама характерно играла, как всегда в минуты раздражения, подвижными бровями – правая у нее сломанно поднималась, иногда добрые и смеющиеся глаза – такие молодые, такие карие и блестящие! – становились вдруг презрительно-«барскими».
– Все твои старушки – это бывшие глупые барыни или вообразившие, что они были барынями. Единственное исключение – Лидия Егоровна, потому что она была не только настоящая барыня, но и настоящий человек. (Слово «человек» мама очень почитала: она и писала и произносила его всегда с большой буквы.)
И дальше:
– Все твои старые дамы ничего, кроме кухни, курортов и узкой, меленькой-маленькой собственной жизни ничего не видели и не видят! Они только ноют, как плохо теперь и как хорошо было раньше! А мне хорошо именно теперь и плохо было раньше! Я счастлива, что живу. Нет на свете ничего драгоценнее жизни, самой обыкновенной материальной жизни и живого существа! Подумай, каждый день иметь право видеть солнце, небо, листву или снег, наблюдать людей, болтать с детишками, каждый день читать газеты, книги, следить, как перерождаются люди, мир и условия восприятия быта. А твои антики ничего этого не понимают! Они только ноют и жалуются: ах, моя печень, ах, мой ишиас, ах, мое сердце. И все с подробностями, которые никому, кроме них, не интересны. Или: ах, какие индейки были раньше! а как вы делали слоеное тесто? ах, все прислуги были мерзавки! ах, какая была роскошная жизнь! ах, какая гадость этот комсомол! Не могу с ними разговаривать, времени жалко! Пришла как-то твоя профессорша, Тимонова, а я штопаю. Смотрит на открытую крышку рабочего ящичка, где у меня портрет моей любимицы, спрашивает: «У вас что-то из газеты вырезано, кто это?» – «Это Нина Камнева, – говорю, – знаменитая парашютистка». – «Это ваша знакомая?» – «Нет», – говорю. «А почему же вы ее вырезали?» – «А потому, что я восхищаюсь ею, она такой молодец, я жалею, глядя на нее и читая о ней, что я сама не молодая. Я бы обязательно сделалась парашютисткой. Подумайте, какое блаженство: лететь!» Она ничего не поняла и, вероятно, решила, что я к старости с ума схожу! А ты еще говоришь, что она умная! Мещанка – и все! И как она смеет утверждать, что все прислуги мерзавки? Я вот ей говорила, что у меня за всю жизнь ни одной мерзавки не было, что от прислуги нужно не только требовать, но и воспитывать ее, и что в большинстве случаев от самой барыни зависит – мерзавка у нее прислуга или нет. Ох, как она на меня посмотрела! «Вы настоящая большевичка», – пропела она. А я ей: «О, нет! К сожалению, у меня слишком слабый и нерешительный характер!» Она меня терпеть не может, я знаю. Да и я ее терпеть не могу. Ты мне давай живых людей, а не мумии в консервах!