Дневник
Шрифт:
Война с городом, с населением, с горожанами, с тихими домами, где есть детские комнаты, где гладят белье, где умирают склеротические старики, где стоит дедушкино бюро и висят портреты прабабушек.
Лондон. Ленинград. Берлин.
И везде – люди. И человеку всегда больно: от всего.
Несчастное животное – человек.
Ночь на 31 декабря 43-го года
Целый месяц я дома, у себя. В захламленной и грязной квартире, похожей на казарму взбунтовавшегося дисциплинарного батальона: никто не убирает, пыль растет и громоздится, грязь вступает в мир, как царица, безалаберность загроможденных и пустых дней умопомрачительна.
Эдик, я думаю о тебе. Я живу тобою и в тебе. Я умираю тобою и в тебе. Я не знаю – где ты. Я не
Я не знаю, почему ты не пишешь – и почему полевая почта 21494–т возвращает мне мои письма и переводы. Чья-то рука на конверте помечает: «Выбыл в корпус».
Я не знаю, что это значит. Я не знаю, почему ты не пишешь. Я не знаю – жив ли ты.
Эдик мой, мальчик, ребенок, брат. Что же я буду делать без тебя? Ребенок с седыми висками, мальчик с морщинками на смугловатом породистом лице – Кюхля моя, та самая Кюхля, которой всегда упорно не везло и всегда трудно было жить на свете.
Хорошо тебе было только в одной географической точке вселенной: Дома.
Эдик мой, Эдик – кончается год, начинается другой, летят события и календарные листки. Не зажгутся больше свечи на часах в столовой, завтра твоя рука, нервная, сильная и от беспомощности злая, не зажжет огни по всем комнатам, завтра я не услышу твоего хрипловатого, грассирующего голоса:
– Послушайте, что я написал… я такой назойливый автор…
Эдик мой – ведь я кричу к тебе и о тебе! Я исхожу страданием любви и сакральной крови рода. Я ищу тебя. Я зову тебя. Я не знаю даже: жив ли ты.
Страшно мне, Эдик, так страшно… Я стараюсь не думать ни о чем, не воображать, не заглядывать. Воля у меня сильная – в умении ломать даже себя. Я «наступаю на горло собственной песне» [804] (а моя единственная песня – это ты) – я шучу, я болтаю с людьми, я веселая, я чертовски веселая и милая…
Но:
…страшно мне, Эдик (и об этом никто не знает). Пусто мне, Эдик (и об этом никто не догадывается). Я подхожу к каким-то новым пределам, к каким-то новым граням духа человеческого – временами мне кажется: не выдержу, сдам, положу в вино или кофе белый порошок, сознательно и холодно взятый мною для убийства нас троих в сентябре 1941 года.
804
Неточная цитата из поэмы В. Маяковского «Во весь голос» (1930).
Правильно:
Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне.Знала тогда: ни от голода, ни от удушья в заваленном доме не позволю умереть ни себе, ни вам – маме и тебе. Знала (и знаю), что 6 порошков стрихнина дали бы убыстренный и облегченный конец и что совесть моя – убийцы любимых – была бы спокойна и светла, как июньский полдень.
Это убийство – убийство от любви и во имя любви – было бы спасением. Стрихнин остался.
Мама умерла.
Тебя нет со мною – и я не знаю, где ты.
Я – одна.
А стрихнин остался… Шесть порошков лежат в старой замшевой сумочке, которую когда-то – тысячи лет тому назад! – подарил мне Николенька и о которой «разговаривали» со мною в ГПУ (хорошо, что пломбы тогда я сохранила, что нельзя было пришить мне контрабанду в «связи с заграницей»! (а последний – самый смертный из смертных грехов советского катехизиса!)). Вот: двойные скобки, оказывается… Трудно, трудно, милый, жить за двойными скобками…
Ночь. Легкие снега. Легкая зима. Никаких морозов. Никакой зимы. Нева стала в середине декабря – и наступление частей нашего, Ленинградского, фронта задерживается (так говорят!) из-за отсутствия морозов.
А немец гуляет по нашим улицам. Он не бомбит нас больше – бомбы, вылеты и самолеты стоят слишком дорого! Он ежедневно навещает нас своей артиллерией – и визиты эти весьма успешны! Засечен Невский и окрестности. Недавно – 5-го, кажется, – был самый страшный снаряд за все время войны: угол Невского и Литейного, около 6 вечера,
Кино. Трамвайные остановки. Черный, черный вечер. Конец служебного дня. Конец ужина в рационных столовых. Кто же мог думать? Возможно, что смерть приходит всегда неожиданно – даже если ее ждут.
(Эдик, не обмани меня! Я ведь жду тебя… я думаю: жив, жив, не может умереть, должен выжить – для меня, для будущего… для нас.)
После этого снаряда (впрочем, их было три, примерно в той же точке) на черном осадном Невском проспекте автомобили «Скорой помощи» стояли «в очереди». Васильев из обл[астного] здравотдела говорил мне по телефону, что помимо «Скорой», работали три пятитонки – собирательницы анатомических кусочков, так сказать… погибла неизвестная мне девушка Лидочка из Госбанка: шла домой, при объявлении артобстрела честно спряталась в подъезд – но проходил трамвай № 19, и № 19 соблазнил девушку Лидочку, и она побежала вдогонку – а «вдогонку» оказалось – «в смерть». Ее тело нашли. Только шарфик был мокренький: поражение в шею… А других вот разыскать и не смогли. Немецкий философ Schеlling [805] разрывает славянскую (только ли?) расу в клочья. Уцелевшие трамвайные вагоны всю ночь отмывали из шлангов (кусочки человеческого мяса – une chose persistante [806] ).
805
Омонимический каламбур – совпадающие англ. и нем. формы: фамилия немецкого философа Schelling и артобстрел по-английски – shelling.
806
упрямая вещь (фр.).
Эдик мой, брат мой, где же ты? С 30.Х. у меня нет писем от тебя. Малярия. Рана. Секретная работа. Смерть. Разве я знаю… Мальчик мой. Дитя мое. Как трудно быть матерью… Как хорошо, что мама умерла. А кто мне ответит за смерть мамы – от недоедания? И за тебя? И за меня? Кто мне ответит? Может быть, англичане…
Я ведь ничего – и никому – не прощу, Эдик. Я буду мстить, Эдик. И я отомщу, Эдик. Я знаю. Лишь бы… Понимаешь… лишь бы рука моя коснулась настоящих струн. Лишь бы ненависть моя воплотилась бы в реальную месть.
Ночь. Тишина. Валерка – ненужное существо, которое я больше не люблю, – спит в гриппе после аспирина и чая с водкой. У меня тоже грипп. Я грызу флотские сухарики и пью грог. Я не хочу болеть…
Эдик, я не смею болеть, не зная, что с тобою…
Ночные телефоны с Гжевской (женой играющего глазами профессора – vieux beau! [807] ) и с Гнедич. Гнедич тоскует без меня, без моего дома, воспринимаемого ею как Дом: хандрит, истеричничает, безвыходно сидит в Доме писателя – боится shelling’ов, хотя и просит у меня стрихнин (я это понимаю: это очень разное!). До вечера 1 января я – невидимка. Завтра около 17 ко мне придет М.С. – единственный человек, который нужен мне сейчас, единственный, за которого я цепляюсь всеми остаточными силами сопротивления. Надежды на нужность. Надежды на будущее…
807
старый красавец! (фр.).
(Смешно писать это слово – будущее! Ведь правда смешно, Эдик, правда?)
Итак, каждодневные обстрелы (говорят: высоты Дудергофа). Каждодневные утешительные сводки: продвижения, победы, трофеи, Ватутины, Гомели, Витебски и прочая…)
Трудно мне без тебя, Эдик, брат мой, очень трудно… ведь, кроме тебя, в моей жизни ничего нет. Что же я буду делать, если из этой моей жизни уйдешь и ты – последнее звено в цепи настоящих (первых) радостей. Как жалко, что нет Бога. Я бы пожаловалась – ведь мне очень тяжело, Эдик, очень тяжело – очень.