Дни яблок
Шрифт:
— Море, — сказала госпожа Атена. — Як менi його бракує тут. Щодня. Можу лишень сидiти видом на пiвдень, радiти дрiб’язку.
Она встала и вышла на белебень.
— Тепер наблизтеся[202], — произнесла она.
«Какая наглость! — возмущённо подумал я. — С чего бы командовать?»
Снизу, с пола, некто высказался более чем решительно: «Слався, богине! Пошли благо в дiях нам, й всюди невтомну удачу!»[203]
И меня
Стоящая напротив дама вздохнула.
— Можна менi теж?[204] — спросил я, переминаясь с ноги на ногу.
— Теперь приблизьтесь.
Госпожа Атена, явно не одобряя все возможные вопросы в целом и каждый из них в отдельности, оторвалась от созерцания нездешнего Юга и спустила очки на самый кончик носа.
— Що саме «теж»? — недобро спросила она.
— Я б теж хотiв пройти крiзь церкву, якщо можно, звiсно, — попросил я.
Госпожа Атена сняла очки, сложила дужки. Положила очки в карман.
— Певен? — довольно ядовито спросила она.
— Сто вiдсоткiв, — ответил я.
— Лишишся невдоволений.
— Це мiй сезонный стан, — заверил её я. — Взимку харить холод, влiтку сильно свiтить чи пече занадто.
— Смертнi, — тонко заметила госпожа Атена. — Весь час одне й те саме. Спочатку бажання, далi скарги. Безпiдставнi. Ваша стихiя — схлипи.
— Toдi я так зiйду, — вздохнул я. — Деiнде. Простоземним чином… А вам щасти.[205]
И пошёл к выходу — поскрипел деревянными дверями, сошёл со всех ступенек мимо разных стен и камней… Спускался долго…
— Ця брама весь час замкнена, дарма…[206] — сказал кто-то в полутьме.
— Може побачу iнше, — ответил я. — Поза нею.
— Ну, то диви…[207] — согласился некто.
Вне ворот моё время вернулось. И мир сразу, будто взаправду по волшебству, стал ясным и устойчивым; контуры его из размытых сделались чётче, ненадолго…
— Земля к земле, а небо к небу, — сказал я на всякий случай. — Тут и аминь.
Почти на голову мне тут же упал каштан в чуть порыжелой кожуре — но сам гладкий и прохладный, просто штучный.
«Вот и нечаянная радость, — подумал я. — Щастячко. Пришло почти с обратной стороны…»
Осень спускается третий месяц кряду — нынче всё сумерки, и свет неуловим, тревожен. Месяц-призрак, месяц-сон — смотри-смотри ясно. Не заметишь, как заступишь черту — и сразу всё: пропал… Границы стёрты, детали смешаны, что стёклышки в узорнике[208] — кто знает, что сложится из них, когда узорник повернётся.
Возможно, будет суета, всё блики, вспышки,
И пропадёт, исчезнет, стратит[209].
Я шёл по Пробитому Валу домой, почти как всегда. Мимо чужих подъездов и окон. Мимо парикмахерской — благоухающей кожей, деревом и «Шипром», и хлебного — пропахшего корицей и солодом. Мимо театрального института: выдыхающего мел, дым и пыль довоенной Артшколы. Мимо посольских зданий, едва слышно пахнущих дорогим спиртным.
Время моё, раззадоренное высшими сферами вокруг и рядом, являло по пути видения — безымянные и родные, недавние и прошлые, чужие и свои — из долгих, тёмных и голодных зим. Вся заведомая часть меня и места была в них: сон и явь, мёд и яд, прелесть и пропасть. Сейчас, когда-нибудь и раньше…
…Тогда, раньше. Вал был чуть поуже. За каждым номером свой сад и голубятня в нём. По дворам ходили старьёвщики и певцы-слепцы, им кидали из окна медяки в газетке. А тротуары были из жёлтого кирпича, и по ним мальчишки гоняли серсо, а проще говоря — ободья от бочек. А посередине булыжной мостовой серебрились трамвайные рельсы, и четвёртым номером можно было уехать по ним далеко-далеко — за Скоморох, к самой Фёдоровой церкви. И Сенка была, где всегда: торговалась, переругивалась, смеялась, перебегала трамваям путь. А под деревянными лесенками на Гончарку спали беженцы и босяки спасённые — яры благоухали им сиренью и акациями, и отважно пели там бессмертные соловьи…
Раньше, тогда… Целое детство и дальше я также возвращался во двор наш, где сирень и саранки, липы и каштаны, и маттиолы вечером. Возвращался в дом из грубого, довоенного кирпича, на шестой этаж, и липы царапали окна в пролётах, до четвёртого, а дальше — выше.
Там, давно, зимой, у меня была цигейковая шубка и валенки с галошами, и санки — я катался с холма до свиста в ушах. Там, недавно, летом — над краем яра было небо и стрижи надо всем, а за бывшей Биржей-семинарией, у Василевой божницы — сад, а в нём фонтан, возле которого можно было играть во что угодно. Или вечером ходить с мамой на самый край Княжей горки — смотреть салют.
Уже потом, когда второй взрыв не случился и все вернулись в город в начале осени, стало так классно прятаться во дворах, за флигелями и гаражами, чтобы курить. А иногда залезть на крышу и ждать дождя, или когда погонят. Или темноту.
Тонкие вешки нынешнего над пустотой, клубочки в лабиринте — Дом Книги, Змеиная колонна, потемневшая от дождей и дымов Артшкола, жёлтый корпус техникума, трамвайный круг, рынок, лестница, школа. В них нет ни капли мрака — они дарят память, странное томление и долгую радость. И душу, в средокрестьи ключиц, охватывает чувство чистое, чуть грустное.