«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:
Живаго представляет советскую безвременщину при вечном свете великого праздника, отмененного и поруганного (рождественское утро должно быть свободно от хозяйственных дел). Четверостишье написано трехстопным хореем с перекрестным чередованием мужских и женских рифм, то есть размером «Сказки», система персонажей и сюжет которой предстают в «современном варианте». Спешенный «конный» (поэт из «бывших») и «дева» выполняют тяжелую черную работу для дракона, обернувшегося «свиньей», «нового богача», вынесенного наверх той революцией, которая должна была покончить с бедностью, неравенством и унижением женщины. Автопародия Живаго косвенно утверждает высокий смысл своего образца.
Юрий Живаго и/или его «Стихотворения» выполняют ту задачу, о которой писал Блок в цитировавшейся выше статье «Крушение гуманизма»:
В наше катастрофическое время всякое культурное начинание приходится мыслить как катакомбу, в которой первые христиане
Слова Блока о необходимости «явить миру» духовное наследие отзываются в стихотворении «Август»:
Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворствоОб осуществившейся в стихотворениях Живаго победе над безвременьем Пастернак говорит еще до предъявления их читателю — в последней главе прозаического «Эпилога». Когда Дудоров и Гордон в очередной раз перелистывают «составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими читанную, половину которой они знали наизусть» [Там же: 514], они понимают, что «единственное историческое содержание» послевоенных лет — «предвестие свободы» [247] и что свобода, о которой «знает» [248] книга, уже наступила. Мы вынуждены повторить уже цитировавшиеся выше слова автора:
247
Напомним еще раз: «Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание» [Пастернак: IV, 514].
248
Представление о будущем, которое складывается в итоге сознательных усилий по осмыслению прошлого («книжка… как бы знала»), продолжает философские положения марбургского наставника Пастернака Германа Когена. Как убедительно показано в недавнем исследовании, принципиально важной для Когена была мысль о том, что только при свете будущего прошлое приобретает смысл. Развивая эту идею, Коген апеллировал к книгам ветхозаветных пророков [Дмитриева: 72].
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение [Там же].
Речь здесь, разумеется, идет о свободе души, о свободе внутренней, а не о так и не наступившей после войны политической либерализации. (Последняя может быть лишь следствием первой.) О свободе, обретенной вопреки страшным обстоятельствам, Пастернак писал в уже цитировавшемся письме Ф. А. Степуну от 10 июля 1958 года, объясняя, как легко ему было работать над «Доктором Живаго» [Там же: X, 334]. Москва, предстающая друзьям Юрия Андреевича не столицей советского государства, а святым городом, — это город, пребывающий в совершающейся Священной Истории и знаменующий ее продолжение и неотменимость.
Книжка, одаривающая друзей Живаго (прежде не умевших его понять) спокойствием, внутренней свободой и причастностью будущей свободе общей, — не философский трактат, а «случайно» (если доверять прозаическому повествованию) сложившаяся подборка стихотворений. Автор их — поэт, сгинувший в «годы безвременщины», задохнувшийся в «новом мире», не обретший при жизни славы, не свершивший (как ему временами кажется) своего «подвига». В финале предпоследней главы «Эпилога» Гордон вспоминает строку Блока «Мы, дети страшных лет России», наполнившуюся ныне новым смыслом. В главе последней фактически цитируется Пушкин, вослед которому Блок пел «тайную свободу», — его поминовение собрата — А. Шенье [249] , трагически погибшего в пору другого слома времени, но годы спустя вернувшегося из небытия прежде мало кому ведомыми стихами. Обреченный поэт просит:
249
См. [Немзер 2013],
Бессмертие и восстановление истории для Пастернака неотделимо от поэтического творчества. Потому центральным и заглавным героем своего исторического романа он делает поэта. Потому же эпиграфом к поэтической книге, последовавшей за «Доктором Живаго» и его продолжившей — «Когда разгуляется», — он взял слова из романа Марселя Пруста «Обретенное время», завершающей части многотомного повествования о поисках времени утраченного — «Un livre est un grand cimetiere ou sur la plupart des tombes on ne peut plus lire les noms effaces» [Пастернак: II, 148] [250] .
250
Ср. [Aucouturier 1990].
Поэт Юрий Живаго помогает своим друзьям-читателям и читателям качественно по-новому выстроенного исторического романа «Доктор Живаго» «восстановить стершиеся имена», отменить «пересуды», отторгнуть «годы безвременщины» и «обрести время». Роман, именно потому, что это роман исторический, превращается в жизнеописание поэта, которому досталось совершить свое дело в эпоху общественных потрясений, претендовавших на тотальную переделку мира. Юрий Живаго был не просто вымышленным персонажем Пастернака, но — при всей своей неповторимости — воплощением и «соединением» лучших современников автора романа, тех, кто хотел и умел «услышать будущего зов» [251] .
251
Глава написана в рамках научного проекта (15–01–0098), выполненного при поддержке Программы «Научный фонд НИУ ВШЭ» в 2015–2016 годах. Работа выполнена при финансовой поддержке Правительства РФ в рамках реализации «Дорожной карты» Программы 5/100 Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».
Заключение
«Доктор Живаго», безусловно, относится к числу самых спорных книг в истории русской литературы. Такое положение начало складываться еще до завершения романа: опровергая житейскую мудрость пословицы о необходимости утаивать полработы от сторонних глаз, Пастернак не раз рассказывал о своем замысле устно и в письмах, читал только что законченные главы знакомым, посылал машинописи «друзьям отдаленным» (в том числе — томящимся в ссылке). Издание романа на Западе и циркулирование в СССР множащихся машинописных копий (самиздат) и экземпляров зарубежных изданий запретного сочинения сильно расширило круг его читателей. «Роман-поступок» (по счастливому определению М. Окутюрье) всем строем своим стимулировал ответные высказывания. «Гнев народа», оперативно организованный советскими властями в связи с присуждением Пастернаку Нобелевской премии, при всей его омерзительности по-своему свидетельствовал о невозможности оставить такой роман без внимания. Показательна широко известная интеллигентская горькая шутка, модифицирующая «ударный» финал газетного «отклика», автором которого значился «Филипп Васильцов, старший машинист экскаватора, Сталинград»: «Я Пастернака не читал, но скажу…». В «Литературной газете» от 31 октября 1958 года было напечатано: «Нет, я не читал Пастернака. Но знаю: в литературе без лягушек лучше» [Pro et contra: 147].
Подборка суждений о романе, высказанных «по горячим следам», занимает в новейшей антологии без малого 600 страниц, хотя не покрывает всего корпуса откликов и содержит купюры, обусловленные ограниченным объемом книги [Там же: 9–594]. Разнородность реакций первых читателей (и «не-читателей») романа впечатляет не меньше, чем их количество. Дело здесь не сводилось к очевидному противостоянию советского официоза (вкупе с обслуживающими его конъюнктурщиками и/или трусами) и внутренне свободных защитников свободы вообще и свободы творчества, как в подсоветской России, так и на Западе. Неприятие романа было присуще и людям, которых невозможно заподозрить в какой-либо симпатии к коммунистической идеологии и советской политической практике (в том числе — великим художникам Анне Ахматовой и Владимиру Набокову).