Дом с золотыми ставнями
Шрифт:
Ветер усилился, перегруженное судно тяжело шлепало с одной длинной, пологой волны на другую.
Откуда-то сзади поднимался серп молодого месяца.
Каники велел закрепить снасти и подошел сменить меня на руле. Вертевшегося рядом Пипо послал зажечь сигару от свечки, догоравшей в трюме. Там шумели голоса и мелькали тени: на смену одной опустошенной бутылке откупоривалась другая.
– Кто сказал, что на воде нет следов? – спросил куманек. – За нами, например, тянется след из вереницы пустых бутылок.
Вздохнул, затянулся вкусно
– К утру, если доплывем благополучно, придется спускать их на берег, как дрова.
Слава богу, на этой посудине троих достаточно, чтобы управиться с парусом и рулем. А нас здесь трезвых пятеро, считая Пипо и Серого. Так или нет?
Он снова затянулся. При свете вспышки стало видно, что костяшки пальцев сбиты.
Из ссадин сочилась кровь и коркой засыхала на коже.
Взошла луна, и сразу стало видно, что мы движемся с большой скоростью. Каники еще до света рассчитывал свернуть в залив Кочинос, а если будет возможно – пройти немного вверх по речке Анабана. Это составляло миль шестьдесят и было вполне возможно, если ветер не переменится. В случае если он переменится, мы могли бы спокойно высадиться в любом месте шпоры Сапаты под спасительный зеленый полог лесов. Но Каники говорил, что ветерок станется неизменным, и оказался прав.
Этот ветер, так благоприятствовавший нам всю дорогу, оказался в ее конце нашим противником. Залив Кочинос круто поворачивает на север от моря. Мы не сумели направить перегруженное, глубоко сидящее судно галсами против норд-норд-оста, посвежевшего к утру. Чудом нас пронесло мимо коралловых рифов, мимо мыса Пунта-Пальмийяс, и лишь под его прикрытием в заливе, усыпанном мелкими островками, команда из одного моряка, нескольких сухопутных крыс и кучи перепившихся негров причалила барку среди корявых мангров.
На востоке серело.
Чертовы негры! Они спали вповалку где попало, и от них разило перегаром. Двое девчонок безуспешно трясли толстуху Долорес. Младшая обливалась слезами: боялась, что мать умерла.
Каники качал головой, и впервые на его лице я увидела откровенную злость.
– Проклятое пойло! Знал бы, покидал бы все в воду сразу. Чертовы негры!
Пришлось разбить сопатки двоим-троим дуракам. Унгана, скажи, что с ними делать?
Ах, негры, негры, что с них взять? Пропадем с ними, верное слово!
И решительными тычками принялся поднимать Идаха – он, к слову сказать, набрался не слабее всех прочих.
Факундо прикидывал, как свести оставшихся лошадей. Пипо полез в трюм: там ему что-то приглянулось. Барка была нагружена ящиками с вином, тюками, корзинами, коробками. Кое-что уже распотрошили. В рассветном сумраке на палубных досках валялись пьяные негры, замотанные кто в штуки узорчатого шелка, кто в индийский муслин. От новехоньких тканей шел запах, перебивавший даже запах потного немытого тела.
А светлело быстро, прямо на глазах. Черт знает, как было тошно и нехорошо. Как ни пустынен был залив, вклинившийся в топи и мангры Сапаты, но все равно на
Человек десять встало с горем пополам – лили из ведер себе на голову воду, рыгали, свесившись через борт. Остальные были недвижимы и неподъемны. Факундо срубил несколько длинных жердей и прилаживал новые сходни – прежние были коротки. Я собирала и навьючивала котомки. Раздавала съестные припасы детям… а мой сорванец все лазил внизу.
Когда меньше всего готов встретить беду – тут-то она и сваливается на голову, словно спелый кокос. Так и в тот раз. Кто там, наверху, бросал шестнадцать символов нашей судьбы – не скажу до сих пор. Уж больно причудливо легли знаки.
В нашу укромную бухточку стремительно – плевать хотел на почти встречный ветер! – влетел под одними косыми парусами трехмачтовый клипер. Я не своим голосом заорала; на этот вопль повскакали все, даже мертвецки пьяные, только было уже поздно. Потому что на этом корабле сидели не вахлаки в синих мундирах, а люди, привыкшие воевать.
Клипер еще разворачивался, а пушки были уже нацелены на нас. Борт ощетинился стволами, и зычный голос проорал, чтобы мы, поганые негры, так и так нашу мать, стояли смирно и не рыпались.
Можно было бы схватить высунувшего голову из люка сына и сигануть за борт. Можно было бы попытаться дать стрекача в мангры, где с собаками не разыщешь. Вместо этого я, как гвоздем пришитая к палубе, стояла и пялилась на пожилого чернобородого испанца в повязке на голове почти такого же цвета, как моя. Один глаз у него был завязан черной тесьмой. Этот глаз я у него выбила кованым каблуком туфли двенадцать лет тому назад.
С нами наши судьбы!
А две шлюпки, спущенные в воду с такой быстротой, что глаз протереть не успеешь, летели на мангровую отмель, и на них находилось десятка полтора вооруженных до зубов людей.
Разговоров не было, кроме ругани. Действовали дружно и быстро, словно не первый раз, да так оно и было.
Одни, толкая еще не очухавшихся бедолаг в хвост и гриву, собирали негров в лодки.
Другие рассыпались по барке, и вопль, раздавшийся из трюма, превзошел во много раз тот, что раздавался оттуда в начале ночи.
Людей в обе лодки набили, как селедку в бочку. Я примечала все вокруг, приметила и странные, выжидательные взгляды, которые на меня бросали и муженек, и куманек.
Не знаю, было ли у меня что-нибудь эдакое на лице написано. Раковины Олокуна гремели над ухом, ясно и призывно, и снова моя покровительница Йемоо уступила свое место Огуну Феррайлю, богу битвы.
Нас подняли на борт и выстроили на палубе. Капитан – насколько можно было судить по обращению с ним – оказался коренастым рыжим детиной. Он оглядел наш понурившийся строй. Точнее, все понурились, кроме меня. Я же стояла руки в боки и напустила на себя самый разбитной и шлюховатый вид, какой только могла.