Дом с золотыми ставнями
Шрифт:
Факундо сказал:
– Я что-то придумал.
Мы спрятались в крайних кустах, – Филомено, я и Энрике, у которого повязка промокала все больше. А Гром с тремя чужими лошадьми спустился ниже по ручейку.
Грохот копыт по камням. Три лошади без седоков галопом вылетают из-за леса и скачут по направлению к лагерю. В лагере переполох, и вот кто-то уже бежит ловить перепуганных животных, приближаясь к нам при этом. Мы стреляем, и двое испанцев падают. Оставшиеся бегут к тому месту, где пасутся их лошади, и Филомено успевает достать пулей еще одного. Трое уже далеко, вне досягаемости
Мы торопимся ему на подмогу.
Дело сделано… Факундо привалил огромным камнем ту щель, в которой скрылись испанцы. С ног у него течет кровь, и я перевязываю раны от укусов прямо поверх штанов.
Три испанца лежали мертвыми у воды. Энрике с пистолетом в руке медленно перебрел через ручей. Подошел к одному из тел, приподнял его носком сапога. По камням потянулась струйка крови.
– Ма, зачем мы это сделали?
Филомено тем временем полез в пещеру. Шум, ругань – его встретили градом камней.
Но мое имя, произнесенное вслух, произвело неожиданное действие: все полезли наружу, спотыкаясь, жмурясь ослепшими на свету глазами. У многих были раны, и все умирали от голода. Двое суток просидели под землей, и двое суток крошки не было во рту ни у кого, потому что чертовы дурни, по обычной негритянской беспечности, не догадались держать в убежище никакого запаса.
И вдруг произошло что-то непонятное. Худая, в таких же грязных лохмотьях, как остальные, женщина протерла глаза, отвыкшие от света, и вдруг завизжала диким голосом, схватила тощего, золотушного младенца и кинулась с ним обратно в пещеру.
Упала, не смогла подняться и ползком продолжала путь к спасительной темноте.
Потом попятился еще один, еще – и вся ватажка стояла опять у входа, готовая шмыгнуть в нору при первом подозрительном движении: они разглядели Энрике.
– Убей его, унгана! Убей, или он убьет тебя и нас! У него оружие! Убей его!
Энрике ничего не понял.
– Они что, придурки? Они что, не понимают, что мы черт-те что натворили, выручая вонючек этих?
– Сын, сын, они испугались тебя! Думаешь, у них нет причин считать врагом каждого белого? Думаешь, у них не резали ремни из спин и не солили раны?
Я едва успела подхватить покачнувшееся тело. Пистолет брякнулся о камень. Энрике потерял сознание. Как он говорил потом – от потери крови. На самом деле – от пережитого ужаса.
Тринадцать – несчастливое число. Не стоило негрерос оставаться у ловушки в таком количестве. Ни один не ушел, считая тех, кто оказался заперт в каменной щели. Мы не стали там задерживаться. Я сказала на прощание:
– Негры, мы сделали все, что могли. Остальное делайте сами. И забудьте, что видели нас тут. Нас тут не было.
Горячка боя ушла, и навалилась усталость. Так всегда бывало. Филомено поддерживал в седле брата, у которого не осталось кровинки в лице. Факундо скрипел зубами каждый раз, как приходилось давать лошади шенкеля. Я не получила ни царапины.
Но когда подъехали к Лас Лагартес, первое, что мы увидели на опушке леса в дальнем углу усадьбы, была Сесилия в просторном бата, облегавшем живот, а с ней – Кандонго и давешнюю негритянку. Они стояли у маленького холмика, украшенного свежими цветами. Под этим холмиком лежал мальчик, умерший во чреве матери – его убило бегство и страх. И тогда я подумала: нет, шалишь! В мире есть равновесие, которое называется справедливостью. Я соблюдала его по мере сил и всегда; думаю, что это должен делать каждый.
Я сказала, когда мы обработали раны:
– Парни, мы здесь четвертый день и уже напроказили. Этого делать больше нельзя.
Все, баста: сидим тихо.
– То, что вы совершили – отважное и благородное дело, – произнесла Сили со слезами. – Я горжусь вами всеми, и тобой, милый, в первую очередь.
– Нечем гордиться, – ответил Энрике мрачновато, – я трусил отчаянно и никого не убил.
– Это не важно, сынок, что ты трусил, – вмешался неожиданно Факундо. – Это совсем не важно, боялся ты или нет.
– А что же тогда важно, старина? – спросил Энрике.
– Важно, что ты не позволил страху тебя одолеть и делал то, что должен был делать. Это-то и называется храбростью. А таких придурков, которые не боятся ничего, никого и никоим образом, на свете мало: не живут они подолгу. Понял, парень?
– Понял, Гром. Стало быть, ты признал, что у меня есть яйца? Ну да, конечно. Мы теперь не просто одной веревочкой связаны, а одной петлей. Так что горжусь званием висельника! Если выбор невелик – трус или висельник, я предпочитаю быть висельником. Не пойму только: зачем я живу, если нет другого выбора?
– Ты попал в самую точку, сынок, – отвечала я. – У нас тоже всю жизнь не было другого выбора. У нас даже такого не было: мы родились не трусами.
Сын смотрел затуманенными зеленоватыми глазами и молчал, оставив при себе все свои сомнения. Его выбор был сделан еще раньше. …Когда на другое утро я надевала платье, сшитое за месяц до того в Порт-Рояле, оказалось, что оно свободно в талии на добрый дюйм.
Сыновья отделались на этой последней перед долгим затишьем "прогулке" довольно легко: у одного забинтована рука, у другого повязка плотно стягивало тело от талии до нижних ребер. Грому повезло меньше: собаки крепко порвали ему ноги – в который раз! Когда через две недели Сесилии пришло время родить, он еще не вставал с постели. Поэтому мы с Энрике сами на другой день зашли к нему в комнату, неся новорожденную внучку в плетеной колыбельке.
Девочка лежала на двух его огромных ладонях как в корытце. Она родилась очень маленькая, меньше шести фунтов, но хорошо сложенная и крепкая, как орешек.
Нежная, почти прозрачная кожица отливала едва заметной желтизной. Головку покрывал золотистый пушок, а глазки были младенческого голубоватого цвета, который, как известно, с возрастом может перейти в какой угодно. Дочка заметно больше походила на отца, чем на мать.
– Видишь, Ма, – сказал Энрике, – зря ты беспокоилась. Она совсем беленькая.