Дом с золотыми ставнями
Шрифт:
Повитуха билась и так, и эдак, и лишь около полуночи мы услышали басовитый, требовательный крик.
Богатырь в девять фунтов веса оказался темнокожим… Быстро обмыв и запеленав его – стоял ноябрь, в доме тянуло ночным сквозняком, – повитуха исчезла, оставив нас наедине с нашей заботой.
Энрике молчал ошарашено, воочию убедившись в том, что осторожность никогда не вредит… а дело надо было решать.
– Сын, – сказала я, – у нас, кажется, все условлено на такой случай. Поступим, как договорились?
– Что остается делать, Ма? – вздохнул он. – Твой план неплох. Пожалуй,
– Пускай, – отвечала я, – но кого интересуют маленькие негритята, если у них черные родители? Не знаю, будут ли у меня еще дети, а Гром так хотел иметь много сыновей…
Факундо молча смотрел на нас странным грустным взглядом. ….
Эти страницы будут написаны не слишком складно и коряво, моей собственной рукой.
Они будут запечатаны в конверт и отданы Франциско, нашему мальчику, родившемуся тогда, шестьдесят один год назад, сырой ноябрьской ночью. Он сейчас среди мамби, в армии Антонио Масео. Его там никто не считает за старика – еще бы, такого молодца! Да, Франциско Лопес был записан в метрике как наш сын и считал себя нашим сыном – моим и Факундо.
Когда ему исполнилось двенадцать, мы однажды пригласили парня пить кофе на веранду, и он пришел и сел среди взрослых, недоумевая, за что такая честь. Он выслушал историю о том, кто есть кто: кто мама, кто бабушка, а братья и сестры превратились в дядей и теток, и, в общем, переворот в его мозгах совершился быстро и бесшумно. Причины тайны были очевидны даже младенцу. Парнишка усмехнулся и заметил:
– А я-то думал, отчего я такой светленький? Прости, Ма, я думал, тут при чем-нибудь мистер Санди. А оказывается, он тут сбоку припеку, вот дела! Кике, значит, ты мой отец? Извини, дружище, я-то привык считать тебя братом!
Он так и не научился считать родителями Энрике и Сесилию. В нашей семье ему было удобнее, а любили и баловали сорванца все, и любим его сейчас.
Но у этой истории есть еще одна подкладка. Я уверена, что Франчикито знает все сам, потому что Факундо всегда говорил: или молчи, или не морочь голову, скажи правду! Мы морочили парню голову вынужденно. О некоторых вещах можно говорить только взрослым людям, и, видимо, Гром просто ждал, когда мальчик будет в состоянии усвоить все, что не так просто, и удержать это внутри себя. Франчикито, сынок! Даже если ты слышал эту историю, мой рассказ, может быть, добавит что-то новенькое. А если нет – что ж… Мне просто хочется об этом рассказать – я молчала столько лет, а меня это тоже как-никак касалось.
Так вот… На следующий день, утром, погода стояла чудная, и солнышко пригревало.
Мы выбрались пить кофе на маленькую веранду домика, Сесилию в просторном бата вместо платья вынесли с качалкой вместе. Малыш спал рядом с ней в плетеной колыбели. Мы все, конечно, внимательно рассматривали его: темненький мулатик, хотя заметно светлее, чем я, губастый и курносый, был завернут в белую полотняную пеленку, и от этого казался еще темнее.
Конечно, разговор вертелся все время вокруг новорожденного, и вдруг он сам решил принять в нем участие, раскрыл рот
Конечно, я воспользовалась моментом разглядеть его как следует. Накануне, при свечах, не очень-то можно было это сделать. Он был пухлый, щекастый, с круглым пузечком и походил, в самом деле, на моих детей больше, чем на свою старшую сестру. Кожица коричневато-золотистая, и не так, будто закопченная сверху, а словно верхний слой был прозрачный, а краска наносилась изнутри, ровненько-ровненько.
А на левом бедре темнело продолговатое родимое пятно.
Я только подумала "Ох!" и потрогала пятно рукой. Нет, не пачкало, – прирожденная метка. Ничего не соображая больше, со странной пустотой в груди, я быстро запеленала малыша и подняла глаза на Факундо. Он смотрел на меня с ребенком и, когда наши взгляды встретились, коротко, едва заметно кивнул.
Я перевела взгляд на Сесилию. Она сидела бледная, без кровинки на лице, и целый вихрь крутился у нее в глазах, как ветер крутит в смерче пыль, поднятую на земле.
Я все прочитала в этих глазах. Там были золотая щедрость сердца и необдуманность поступков молодости, синие тени раскаяния, черно-фиолетовая полоса боли. Бедная, отчаянная девчонка. Я положила свою руку поверх ее. И тотчас в ее глазах вся картина сменилась целым колодцем удивления… и благодарности. Мы поняли друг друга.
Никто ничего не заметил.
А у меня столько мыслей собралось сразу, что голова казалась пустой. О Йемоо, как это могло произойти?
Но, клянусь Той, Что В Голубых Одеждах – первая мысль была о сыне.
Я долго на него смотрела – как раз Энрике что-то рассказывал, какие-то городские новости, и прихлебывал из маленькой белой чашечки.
Нет, он ничего не знал, и близко похожего ничего не светилось в мыслях.
Значит, не должен ничего знать.
И как только я это поняла – все стало просто.
Я бы плюнула в глаза любому, кто вздумал бы сказать что-нибудь обидное об Энрике.
Он показал себя человеком, твердым и в горе, и в радости, не поддающимся страху и что-то свое понимающему в равновесии жизни.
Но разве может молодая сила и молодой задор сравниться с обаянием зрелого мужчины – и какого мужчины! – у которого за плечами богатство прожитых лет, неоценимые сокровища сражений и побед, закаленный дух бойца, стойкость старого дерева, ушедшего корнями в жизнь, как в скалу, – ни одному урагану не сдвинуть с места. И, конечно, Сила, это дыхание огромной внутренней силы. Она сама говорила за себя, Сила дела неотразимо привлекательным широкое, черное, побитое оспой лицо.
Я-то знала цену этому мужчине. Я не удивилась и тому, что другие могут его так оценить.
Не могу сказать, что все случившееся меня не задело, себе-то уж вовсе не к чему голову морочить. Меня, конечно, царапнуло, и еще как. Но совсем не то, о чем можно было бы подумать.
Гром едва не на моих глазах мог задирать подолы девчонкам, которыми его задаривал мой брат, и меня это не трогало ничуть, – ладно, пусть, таковы порядки, и эти дурехи быстро ему надоедали, и я не считала их за что-то стоящее.