Дождь в полынной пустоши. Книга 2
Шрифт:
– …Наводила порчу, прибегая к нечестивым заговорам. Свидетельствует торговец Этен Морэс. Седьмого дня от Спаса он проезжал мимо подворья Силин Ардаж, после чего слег в горячке. Так же свидетельствует Ирма Лафот. Находясь в тяжести, столкнулась в притворе церкви с ведьмой Ардаж, и тем днем у нее случилось истечение из лона и выкидыш…
Здравомыслящим поразмыслить — ведьма в Святой Церкви? С каких пор? Не бывает! Но на площади не здравомыслящие. Здесь собрались посмотреть казнь старой разносчицы и пособницы зла. Некоторых из пришедших она в прошлом лечила. И хорошо лечила. Раз выжили и пришли.
– … На Андрея-Стратилата, после покупки ведьмой Ардаж в шинке малого штофа вина,
Его послушать, рот раззявишь! Ложь возвели, ложью засвидетельствовали и лжи своей боялись до обморочности. Когда судейский закончит драть глотку, недолго осталось, дадут последнее слово. Поплакаться на беды, холод, нужду и сиротство. Ей не надо придумывать, достаточно вспомнить. Поведать о маленькой девочке, из разоренного обоза беженцев, заплутавшей в незнакомом лесу. Об отбившей перепуганную реву у одичалых собак, старой отшельнице, не пожалевшей ребенку ломтя хлеба, лавки ночевать и времени учить. И про взрослую жизнь, начавшуюся не с благословения, а налета пьяных королевских ратников. Наставницу посекли сталью - мешалась, а её выволокли из церкви, где искала защиты и спасения, и надругались в очередь. После неделю металась в бреду, хотела умереть. Не умерла. Молодой умирать страшно. Как умереть, не поживши? Не вернувши в долг полученное?
Отплакала, отвыла, отлежалась. Отлежавшись, побрела к священнику за утешением, сочувствием, пониманием. За целительным словом, умирить душевную рану. Но получила отлучение и тяжкую епитимью. За блуд. Потом нищенствовала, бродяжничала и побиралась. Не околеть в лютую стужу, сожительствовала с диаконом за тепло у очага. Стелилась под углежогов, укрыться от непогоды в их тесном шалаше. Прибилась к горемыке и рвала жилы на бесплодной пашне. Рожала мертвых деток, и варила настои, травить беспутным деревенским гуленам греховный приплод. Много зим минуло, много вод в реках утекло, а получается за прожитый срок, только-то и были семь лет под опекой мудрой отшельницы, горько вздыхавшей на обращение, матушка. С тем и придется отойти в райские кущи, если они уготованы таким как она. Не за безгрешность. За терпение, за глупую надежду в высшую справедливость и перемены к лучшему. Не переменилось. И не перемениться. Полыхнет тополиной пушиной в смертельном огневище и раздует ветер пепел, то немногое что от нее останется, во все стороны света, в каких не нашлось ей ни приюта, ни трудного бабьего счастья, ни тихой старости, похожей на долгую теплую осень.
– … Согласно закону королевства, прежде оглашения и исполнения приговора, Силин Ардаж надлежит выступить в свою защиту, ибо не сыскалось доброхота молвить за неё. Говори теперь или прими должное с покаянием!
В этот самый момент большого отчаяния, горькой обиды и тоскливого одиночества, травнице попалась на глаза фигура в темно-фиолетовых одеждах. На самом дальнем краю толпы. Не едино со всеми, не частицей в целом, но обособленно. Он приходил к ней. Это она могла сказать уверено. Покупал рвотное. Баранец. Спрашивал омежник. Не продала. Побоялась.
Странно узнать именно этого человека из десятков прочих. Может потому что он не с ними? Наверное, не зря её судят как ведьму. Было что-то в крови, в сердце, в душе, в мыслях, в умении увидеть и принять, зачем он здесь. Травница еще раз окинула взором людское болотище. Многие из них сдохнут. Скоро. И омежника не потребуется.
Но не утешилась. Не простила. Ни пропащей своей жизни. Ни смерти верного Жужа. Ни того что пришли.
Пожевав губами, Силин сплюнула черным кровяным сгустком.
– Тьфу! Вот вам мое покаяние! — и,
Из оконной шибины, заткнутой трухлявой рогожей, здорово тянет стылым. Но и морозный сквозняк не в состоянии выветрить затхлость плесневелого дерева, едкой настоявшейся сырости, отопревшей кожи, копоти выгоревшего свечного воска, кислотности мышиного помета и еще десятка запахов тлена и распада. От худой крыши на стенах потеки и разводья. Безжалостная, вездесущая вода сгноила потолочные балки, смыла краски фресок со штукатурки, а саму штукатурку, где вспучила, где облупила до кирпича. В кладке многоместно щели, трещины и эрозия. Некогда нарядная горница, а это горница, выглядит заброшено. Не отрадно в ней ни жить, ни находиться.
Морщинистый темноликий архиерей Васпиниан, немилосердно древен. По всем человеческим срокам. И его великие года уже не торжество жизни и духовного подвига, а укор мешкающей с обязательным приходом смерти. Зачем мучить человека немощью, болезнями и невзгодами? До коли терпеть ему? Но пожалуется ли старик на свое долгое житье, попеняет ли на затянувшийся век? Нет, нет, и нет. Уходят те, кому нечего делать среди живущих, нечем занять свои дни и часы, а у него слишком много долгов и перед живыми и пред мертвыми.
Архиерей закончил вдумчивое, въедливое чтение, по небрежению владельца, мятого-перемятого свитка. Трясущимися, старческими, скрюченными болезнью пальцами, бережно поправляя и ровняя края, скрутил бумагу, но из рук не выпустил. Не вернул, не положил на пустой черный стол. Оставил при себе.
– И поэтому вы здесь? — в голосе старца теплилась надежда, получить подтверждение. — Исполнить последнюю волю покойного отца?
– Не вижу иной, мало-мальски приличной причины находиться в вашей дыре, - от гостя крепко пахнуло отвратной смесью дешевого пойла и чеснока. — Я видел разоренный тоджами Ксом, но и там не так скверно.
Осадить бы говоруна, призвать к уважительности, постращать епитимьей, а то и отходить архиерейской клюкой, за дверь вытолкать, прогнать, науськав дворовых псов. Но во власти юнца, ни больше, ни меньше, ближайшее благополучие монастырской братии. Во истину не познаваема мудрость Небес в своих помыслах. Потому не повздыхать, не поплакаться тяжкой доле, отпущенной Всевышним, но принять должной. Да и перед кем выказывать слабость? Перед неразумным маловером, отмеченным шрамами на юном лике.
– Время не щадит никого. Ни человека, ни его творения, - втолковывал недорослю Васпиниан.
– Этим сводам тысяча лет. Столица начиналась от наших стен. Под нашим кровом находили пристанище первые монархи Эглер-хошксара. На наших алтарях выставлялись раки святых Хрисса и Фриды, а в подземельях монастыря годами хранилась королевская казна и Плащаница Шхины. С нашего иконостаса пяти церквам столичным щедро святыни отданы. На них и сейчас смотришь, сердцем благоговеешь. Не то, что нынешняя мазня, какую купцы вскладчину для Святой Афры в Энтурии приобрели. Там сроду хороших икон не писано, хотя от устава ни в чем не отступают.
– Зато теперь…., - Поллак не стесняясь обидеть старика, изобразил самое отвращение.
– Мы монахи. Наша участь смирение, молитва и вспоможение сирым и нагим, - поостыл старик. Или заморился от длинной речи.
– А в канаве у ворот, те, кому не вспомогли? — ёрничает унгриец, не жалея архиерейского самолюбия.
– Но мне собственно безразлично сколь древни и живописны ваши развалины, а причина моего пребывания у вас, известна из содержания бумаги.
– Свершение богоугодных дел, достойно всяческой похвалы.