Другая химия
Шрифт:
Старик перевёл взгляд в окно, сглотнул и просипел – ломким, задыхающимся голосом:
– Отдай… ему, Вера.
– Что, дедушка? – она тут же склонилась над ним. – Чего ты хочешь?
– Отдай ему… это для Лео, – в его голосе даже сейчас чётко прозвучали требовательные, упрямые нотки. Он снова махнул рукой – теперь в сторону окна. И Леонид, и Вера невольно проследили жест, но что именно имел в виду Виктор, было не понять.
– Бумаги… последние слова… воля – ему, – прошептал Боне. – Подарок…
– Я поняла, – быстро согласилась Вера. – Хорошо. Я отдам. Хорошо,
Виктор прикрыл глаза, шевельнул губами, успокоился.
– Пойдём, – Вера потащила Леонида прочь. – У него так мало сил… он…
Перелётов ещё успел увидеть: его учитель на смертном одре – ведь именно так, пусть отдаёт дешёвым пафосом, но ведь правда – тонкий луч света падает на левую руку, пальцы едва заметно дёргаются, будто пытаются в последний раз сжаться в кулак. Дверь спальни закрылась.
– Оно в кабинете, – Вера продолжала его тянуть, в ней жила лихорадочная, нервная энергия. – Его последние записи, с последнего приступа. Он писал в спальне, на подоконнике, он такой широкий, как раз… да…
Они почти влетели в кабинет, так сильно тянула его руку Вера. Стоило ей только отпустить его, как он почувствовал нечто странное: будто в солнечный день вдруг подул ледяной ветер, и тут же всё стало замерзать. И его тело тоже покрылось мурашками, вздрогнуло, сжалось от холода.
Леонид встряхнул головой: после недавнего страшного приступа организм иногда выдавал такое… такие реакции. Ничего, сейчас пройдёт.
– Держи, – Вера уже протягивала ему несколько листов, исписанных, исчёрканных, как всегда разобрать, что там Боне создал во время власти «чужого», было непросто.
– Ты читала это? – спросил Леонид.
– Да, – ответила она. – И ты прочти.
– Сейчас?
Вера кивнула. Так, что он не посмел возражать.
«Начало
Родился как все, тем же способом, говорят. Не помню этого, но верю, что же иначе делать? Несомненно – родился, вот он я, щупаю сам себя – щупаю локоть, руку, запястье, щупаю пульс. Пульс учащённый, прерывистый, но это не от приступа, мне тут подсказывают, а от возраста.
От возраста бывают разные вещи – морщины и дряблость, вялость, мысли путаются от возраста, как сейчас. Я же хочу рассказать о том, что родился.
Когда я родился, запели птицы и встало солнце, и я, утренний ребёнок, всё время жизни, пока рос, пока был взрослым, и сейчас, когда стар, вынужден помнить страх перед рассветом, когда у растений особенное время. Утренние растения собирают росу, раскрывают цветы, а я раскрываю мозг для молотка, чтобы боги могли забивать туда гвозди. От каждого гвоздя я корчусь, изо рта моего идёт пена, а руки дрожат – с каждым гвоздём всё больше. И тогда приступ кидает меня на пол, но я встаю с этого пола, ползу на руках, упираюсь коленями, ползу к столу, ползу к бумаге. Тогда есть вдохновение. Спустя время припадок снова берёт верх и кидает меня вниз. Тогда уж нужно писать быстрее, а не то «чужой» сожмёт мои зубы, чтобы я откусил свой бесполезный, беспомощный язык.
Он никогда меня не щадил.
Следующее
Тогда, когда мне было четыре
Странно, но это я помню. Можно в четыре года знать, что такое растение? А ещё то, что ежели ты – растение, то быть тебе им до скончания дней, и никак судьбу эту не изменить? А кто-нибудь из вас помнит? Как посмотрел на себя со стороны и сказал: вот я каков, значит. Вот оно я.
Это наша, растительная способность – разом смиряться с правдой. Это, наверняка, механизм самосохранения, иначе растения бы все умирали по своему желанию, очень быстро.
А впрочем… Ну помню я это, да что с того, ежели дальше тень в памяти закрывает до хрена дней?
Правда
Никто не знает правды, кроме меня. На самом деле, я знаю, как оно всё было тогда, когда Первый выступил вдруг из темноты и взял свою долю. Но по возвращении из приступа, поглощающего меня, я уже не помню подробностей.
Правда – как чёрная точка, она всегда сбоку, как бы ты не старался достать её взглядом.
Но я хотел бы рассказать тебе о ней, когда ты придёшь ко мне в последний раз.
Следующее
Школа была адом. Нетерпимость была нормой, жестокость – средством выживания, я – тем, на кого всегда будут указывать пальцем.
Впрочем, я не буду жаловаться и рассказывать, как я страдал, бедненький хиленький росток. Я прошёл через это, как и любой обычный человек проходит через ад. Со временем истории из ада забываются, остаётся ностальгия по ушедшему в вечность детству.
Следующее
К тому же всё равно «тихие комнаты» были хуже.
Вы не помните этого, милые дети, родившиеся во времена свободы. Не помните семидесятых – система дала трещину, и шестидесятых – летели цветы и шары, и пятидесятых – шли годы, и сороковых – падали бомбы и кто-то из растений считал траектории. И тридцатых, тридцатых не помните. Эпоха «тихих комнат». Новое лечение, подходи! Подходи и отец, и мать, и дядька, и тётька, и опекун всякий, неси своё растительное чадо. Мы закроем ему уши и глаза, мы засунем его в комнату два на два, мы запрём его в мягких стенах без еды и питья.
Без людей.
Пусть оно задохнётся.
Некоторые и задохнулись. Естественная убыль. Усушка. Утряска. Просыпалось сено сквозь доски телеги.
Никто не выздоровел, я знаю.
Когда мама увидела, что со мной стало после первого этапа лечения, прокляла докторов и плюнула на их будущие могилы. И встала между мною и ними как стена от земли до неба.
Три истории (за 11 лет):
1. Я был в саду, когда оно началось. Но не было ни бумаги, ни принадлежностей для письма, ни взрослых рядом, потому что мне было семь лет и ещё никто не знал, что я – уже цветущее растение. Однако у меня были ногти, а в саду было дерево, и период цветения в первый раз длился лишь четверть часа.