Два образа веры. Сборник работ
Шрифт:
Смеркалось, было поздно. На следующее утро я должен был уезжать. Я не мог, хотя на самом деле и должен был, остаться здесь, поступить на фабрику, где работал этот человек, стать его товарищем, жить с ним, заслужить его доверие, помочь ему вместе со мной пройти путь твари, которая принимает творение. Я мог только посмотреть ему в глаза.
Через некоторое время я был в гостях у одного старого благородного мыслителя. Я познакомился с ним на съезде, на котором он выступал с докладом о народной общеобразовательной школе, а я — о народном университете. Это нас сблизило, поскольку мы были едины в том, что в обоих случаях слово "народный" следует понимать в одном расширительном смысле. Тогда меня еще приятно поразило то, что этот человек с отливающими сталью волнами седых волос на голове попросил нас в начале своей речи забыть все, что, как мы полагали, знаем о его философии из его книг. Дело в том, что за последние годы — а это были военные годы — действительность придвинулась к нему настолько близко, что он все пересмотрел и переосмыслил- Преклонный возраст — чудесная вещь, если человек не разучился тому, что называется начинать; и этот старый человек, быть может, по сути научился этому только в старости. Он не стал молодым, он оставался все таким же старым,
Жил он в другом университетском городе, на западе страны. Когда тамошние студенты-теологи пригласили меня прочитать у них лекции о пророчествах, я поселился у старика. В доме его царил добрый дух, дух стремления к жизни, который в то же время не предписывает этой жизни, где ему появиться.
Однажды я встал рано поутру, чтобы прочесть корректуру. Накануне вечером я получил гранки предисловия своей книги, а поскольку это предисловие имело исповедальный характер, я хотел очень внимательно его прочитать еще раз перед печатью. И вот я спустился с корректурой вниз, в рабочий кабинет, которым я мог при надобности пользоваться. Однако старик уже сидел здесь за своим письменным столом. Поздоровавшись со мной, он тут же спросил, что у меня в руках, и, когда я ответил, спросил, не желаю ли я прочесть это ему. Я сделал это с удовольствием. Он слушал меня дружелюбно, но был явно поражен, и изумление его все время возрастало. Когда я закончил, он заговорил с сомнением в голосе, но, подхлестываемая важностью предмета, речь его становилась все более страстной: "Как это вам удается раз за разом произносить слово "Бог"? Как можете вы ожидать, что ваш читатель воспримет его в том смысле, какой соответствует вашему желанию? Ведь то, что понимаете под ним вы, — превыше всякого человеческого понимания и постижения, и именно эту-то возвышенность вы и подразумеваете. Произнося же это слово, вы его отдаете в человеческое распоряжение. Какое другое слово человеческого языка претерпело столь многие злоупотребления, было так замарано, так опозорено! Невинно пролитая во имя его кровь лишила его блеска. Несправедливости, которые оно вынуждено было покрывать, исказили его облик. Когда я слышу, как Всевышнего называют "Богом", иной раз мне это представляется богохульством".
Добродушно-ясные глаза сверкали огнем. Сам голос пламенел. Некоторое время мы молча сидели друг против друга. Комнату заливало сияние раннего утра. Мне показалось, что свет вливает в меня силы. То, что я тогда возразил, я воспроизвести не в состоянии, могу только на это намекнуть.
"Да, — сказал я, — это самое отягощенное слово человеческого языка. Нет другого такого замаранного, такого искромсанного. Именно поэтому я и не должен от него отказываться. Поколение за поколением переваливали на это слово тягость своей исполненной страха жизни, придавливая его к земле; оно валяется во прахе и несет на себе всю их ношу. Поколение за поколением раздирали это слово в религиозных распрях; за него они убивали и умирали сами; на нем отпечатались их пальцы и запеклась их кровь. Где мне найти слово для именования
Всевышнего, которое бы ему равнялось! Если я возьму самое чистое, самое блестящее понятие из заповедной кладовой философии, через него я смогу уловить лишь необязательный мысленный образ, но не реальное присутствие того, кого я имею в виду, того, кого почитали и унижали своей ужасающей жизнью и смертью бесчисленные поколения людей. Но именно его имею я в виду, того, кого подразумевали терзаемые страхом перед адом и рвущиеся на небеса поколения. Разумеется, они рисуют образину и подписывают: "Бог"; они убивают друг друга и говорят: "Во имя Божье". Но когда разлетается обман и рассеиваются иллюзии, когда они стоят против него во мраке одиночества и не говорят более: "Он, он", а вздыхают: "Ты, ты" — или возглашают: "Ты!" — повторяя одно и то же, и прибавляют к этому "Бог", — не есть ли то настоящий Бог, к которому все они обращаются, Единый Живой, Бог сынов человеческих?! Не тот ли он, кто их слушает? Кто их — слышит? И не потому ли именно слово "Бог", это слово-зов, ставшее именем слово, освящено во всех человеческих языках на все времена? Мы должны считаться с тем, кто клеймит это слово, потому что не приемлет несправедливости и бесчинств, столь охотно прибегающих к "Богу" за поддержкой; но мы не должны от него отказываться. Как это понятно, когда кто-нибудь предлагает какое-то время помолчать относительно "последних вещей", дабы принести избавление используемым не по назначению словам! Но так их не избавишь. Мы не в состоянии отмыть добела слово "Бог" и не можем восстановить его целостность. Но мы можем такое, какое оно есть, запятнанное и изодранное, поднять с земли и водрузить над собой в час величайшей нужды".
В комнате стало очень светло. Свет уже более не втекал, он был здесь. Старик встал, подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал: "Будем на ты". Разговор был окончен. Ибо где двое воистину вместе, там они вместе во Имя Божие.
Религия и действительность
Истинный характер эпохи достовернее всего усматривается в преобладающем в ней типе взаимоотношений между религией и действительностью. В одну эпоху то, во что "верят" люди как в нечто от них совершенно независимое и существующее само по себе, представляет собой действительность, с которой они находятся в реальном взаимоотношении, но о которой, разумеется, как им хорошо известно, они могут составить только чрезвычайно неполное представление. В иные эпохи, напротив, на место действительности заступает соответствующее о ней представление, которое к этому времени "составилось" и с которым поэтому возможно манипулировать, или даже некоторый остаток представления, понятие, в котором возможно усмотреть только поблекшие черты некогда полнокровного образа. Люди, продолжающие оставаться "религиозными" в такие времена, часто не замечают, что воспринимаемое ими в качестве религиозного отношение существует уже более не между ними и независимой от них действительностью, но осуществляется лишь внутри их собственного духа, духа, который включает в себя именно самостоятельные образы, самостоятельные "идеи". И тогда появляются, в более или менее законченном виде, люди особого рода, которые воспринимают такое состояние вещей как совершенно естественное. Никогда, полагают они, не была религия чем-то иным, нежели внутридушевным процессом, порождения которого "проецируются" на плоскость — фиктивную саму по себе, однако наделяемую со стороны души характером действительности. И пусть эпохи все же различаются, утверждают они, силой образности, с которой осуществляется эта
Разумеется, сказанное не следует понимать так, как если бы одно лишь понятие Бога, как таковое, одно категориальное представление о божественном, как таковое, уже вредили бы конкретному религиозному отношению. Все зависит от того, насколько это понятие божества может воздать должное действительности, которая им подразумевается, именно как действительности. Чем выше степень его абстрактности, тем в большей степени она должна выравниваться свидетельством живого опыта, с которым она замыкается не просто в мысленную систему, но связана глубочайшей внутренней связью. Чем более удаленным от всякого антропоморфизма представляется понятие,
тем более оно нуждается в органическом дополнении выражением непосредственной и в то же время телесной близости, сообщающейся человеку при его встрече с божественным — будь то в его угрозах, благословениях или просто указаниях. Правда, весь этот антропоморфизм проистекает от нашей потребности сохранить конкретность встречи в ее засвидетельствовании, но и это еще не есть его подлинная причина: в самой встрече на нас воздействует нечто настойчиво-антропоморфное, нечто требующее взаимности, наиболее изначальное Ты. Это верно как для тех моментов нашей будничной жизни, в которые мы замечаем совершенно независимую от нас действительность, будь то мощь или величие, но не в меньшей степени — для тех часов великих откровений, неполные свидетельства о которых достигают нас.
Чрезвычайно важный пример необходимости дополнения подлинного понятия о Боге истолкованием его как человеческого опыта, по-человечески же и испытанного, относится к предшествующей эпохе, но находится, можно сказать, на самом пороге эпохи нынешней, — мы встречаем его в учении Спинозы. Как мне представляется, из всех когда-либо живших мыслителей его понимание божественных атрибутов отличается наиболее напряженным антиантропоморфным характером. Он обозначает число атрибутов божественной субстанции как бесконечное, однако есть два, которые он называет, — это "протяжение" и "мышление", т. е., другими словами, Космос и Дух. Все на свете — как вне нас, так и внутри — образовано только лишь двумя из бесконечно большого числа божественных атрибутов. Это высказывание Спинозы означает, помимо прочего, предостережение против того, чтобы отождествлять Бога с "духовным принципом", как это с всевозрастающими усилиями пытаются сделать в наше время: ибо также и Дух — лишь один из ангельских ликов, в виде которых является Бог. Прежде всего здесь следует видеть высказываемое как нельзя более наглядно (при всей абстрактности мысли) представление о величии Бога. И все же это высочайшее понятие о Боге осталось бы запертым в сфере дискурсивного мышления и отделенным от религиозной конкретности, если бы Спиноза не ввел в свое учение один элемент, который, каким бы чисто интеллектуальным образом его ни понимать, все же с неизбежностью основывается на том опыте, по существу своему поднимающим человека из области абстрактного мышления и ставящим его в действительное отношение к реальности, — Любовь. Спиноза исходит, поскольку, как и везде, его изложение здесь носит строго понятийный характер, на самом деле не из понятия, но из того конкретного факта, без которого понятийное представление было бы невозможно: того факта, что существуют люди (много их или мало — неважно, во всяком случае он, очевидно, знал это по собственному опыту), которые любят Бога. Однако их божественную любовь Спиноза понимает так, что это — любовь Бога к себе самому, которая актуализируется через творение и включает как любовь людей к нему, так и его любовь к людям. Итак, Бог, именно Бог, в котором Природа и Дух
являются лишь двумя из бесконечного числа свойств, любит, и, поскольку его любовь обнаруживается в нашей любви к нему, она должна иметь одинаковую с ней сущность. Так крайний антиантропоморфизм оборачивается утонченной антропоморфи-ей. Так что и здесь мы в конечном итоге имеем дело с признанием нашей встречи с божественной действительностью — поистине встречей, поскольку здесь она осуществляется в восприятии тождества ("unum et idem"1*) его любви с нашей, хотя мы, конечные природные и духовные существа, с ним, Бесконечным, совершенно нетождественны.
Спиноза начал с высказываний, в которых утверждалось, что Бог существует, причем не в качестве духовного принципа, который, может быть, не существует нигде, кроме как в мышлении о нем размышляющего, но в качестве действительности, а именно в самой себе заключенной, полностью независимой от нашего бытия действительности, — именно это он выразил с помощью понятия субстанции. Однако закончил он такими высказываниями, которые предполагают, что Бог находится в действительном отношении к нам, а мы — в действительном отношении к нему. То и другое Спиноза выразил в понятии "интеллектуальной любви" Бога, причем определение "интеллектуальный" следует понимать, исходя из антиантропоморфной тенденции философа, для которого самое главное состояло в том, чтобы положить конец человеческим попыткам составить наглядное представление о Боге и тем самым дать наиболее широкое толкование библейскому запрету изображать Бога, при этом, однако, не повредив действительности отношений между Богом и человеком. А если ему это не удалось, то причина лежит в том, что он желал знать в данном взаимоотношении только его высшее выражение, но не земное его содержание, т. е. диалогическое общение между Богом и человеком: божественное обращение — в том, что выпадает на нашу долю, и человеческий ответ — в том, что мы совершаем и чему позволяем свершиться. Впрочем, намерение свое Спиноза высказал с достаточной ясностью.