Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
Изображать болезнь века, безволие и полную нравственную атрофию человечества, изображать, раскрывая все самые гнойные язвы с мучительным наслаждением — такова художественная миссия Мирбо.
„Le Jardin des supplices“ был написан в 1898 — 1899 гг., т.-е. почти через пятнадцать лет после появления „Le Calvaire“. В „Le Calvaire“ описана история болезни, в „Le Jardin des supplices“ изображена самая острая форма ее. Трудно передать, какие дикие формы извращения человеческой природы создала фантазия романиста. Мы все время на той грани, которая отделяет возможное от несообразного, действительность от бреда. Поэт показывает нам „страшные вещи, божественные вещи“, „самую глубь тайн любви и смерти“.
В герое этого обвеянного безумием романа исчезает постепенно все, что еще оставалось от старых привычных представлений о долге, о порядочности, о принятом на себя обязательстве. Героиня обещает ему ложь, что-то таинственное и страшное, но в этой лжи есть отвага и красота, одуряющая сила, дающая забвение, усыпляющая совесть, обеспечивающая свободу. Разве он не живет все равно в сетях обмана, но обмана мелкого и гадкого. В Китае, — говорит она, — жизнь свободна, счастлива и цельна, там нет условностей, предубеждений и законов, по крайней мере для нас. Там только одни границы для свободы — это сам человек, и одни границы для любви — торжествующее разнообразие ее желаний. Европа и ее лицемерная, варварская цивилизация есть ложь. „Что делаете вы, как не лжете, лжете себе, лжете другим, лжете перед всем тем, что в глубине своей души признаете правдой. Вы обязаны проявлять внешнее уважение к лицам и учреждениям, которые считаете нелепостью. Вы прикованы цепями к нравственным и общественным условностям, которые вы презираете и осуждаете, в которых не видите никакого основания. Именно этот постоянный разлад между вашими идеями и желаниями, с одной стороны, и мертвыми
9
„Le Jardin des supplices“, р. 112—114.
Эта убедительная речь подействовала на эмбриолога. Он чувствовал, что из глубины души поднимается протест во имя чести и долга. Но разве может думать о чести тот, кто самым наглым образом нарушил ее требования? Разве его экспедиция все равно не была бесчестной авантюрой? Разве поездка в Китай чем-нибудь отличается от поездки в Цейлон? Разве та и другая не будут одинаково нарушением долга? В том-то и горе современного человека, что он весь опутан ложью, и какую ни предложи ему подлость, всегда окажется, что в сущности, и он и все окружающие давно уже совершают ее и только не говорят о ней по молчаливому соглашению между собою. И люди, не умеющие утешать себя казуистическими доводами и снисходительными уступками, либо объявляют решительную войну обществу, либо не останавливаются уже в своем падении и отдаются совершенно во власть порока, не видя разницы между ложью и полуложью. Мирбо — живописец этих людей с их своеобразною правдивостью и циничной откровенностью. Клара — одна из самых ярких фигур этой категории. Ее речь — остроумное оправдание порока, блестящий панегирик циничному эгоизму, и конечно, не ее спутник с своей дряблой натурой мог раскрыть ложь, таящуюся в той положительной картине, которую она нарисовала и такими соблазнительными красками. В жестокой критике, которой она подвергает европейскую цивилизацию, много справедливого. Но Клара знает, повидимому, не все слои, из которых состоит современное общество. Она имеет в виду только жизнь тех классов, которые, подобно ей, обладают огромными средствами и изощряются в изобретении неизведанных наслаждений. Она протестует не против того, что радости жизни являются уделом немногих, а против того, что эти немногие счастливцы поставлены в условия, которые лишают их возможности извлечь квинтэссенцию счастия из своего привилегированного положения. „Вы утратили вкус к жизни, ощущение своей личности, — говорит она европейскому обществу, — потому что каждую минуту что-нибудь гнетет и останавливает свободную игру ваших сил“. Таким образом цель жизни — счастие, проявление личности, свободное от критики, от регулирующего влияния разума и долга, проявление личности одинаково во всех ее свойствах, как прекрасных, так и отвратительных. Эта эгоцентрическая философия не нова. Но раньше она будила энергию и активную силу в своих последователях, она заставляла их отвоевывать свое счастие, бороться и быть на чеку. Теперь она ведет к вырождению и проституции, так как под ее крылья укрылись люди, для которых счастие завоевано другими и которым остается только наслаждаться. Эгоизм воинствующей буржуазии, завоевавшей свои капиталы, дал по крайней мере могучий толчок колоссальному росту индустрии, разбудил в человечестве инстинкт соперничества, стремление к материальным благам, всколыхнул все классы от высших до низших, вызвал грозное движение пролетариата. Потомкам Кардонне и Бендерби, этих миллионеров с железной волей, миллионы достались в готовом виде; они сохранили эгоистические инстинкты предков, но утратили их энергию, как французские дворяне XVIII в. удержали старые рыцарские предания о шпаге и чести, но утратили необходимость прибегать к шпаге среди мирных удовольствий версальского двора. Отец Клары был торговцем, Клара стала декаденткой и отдалась во власть наслаждений. Эта смена — характерное явление нашего времени. Коммерсанты и заводчики оставляют свои богатства эпикурейцам и жуирам, и человечество мало выигрывает от этого. Жизнь, которую Клара в качестве идеала противопоставляет ложной цивилизации, это — беспрерывная оргия обезумевших от разврата людей. Тайны любви, о которых говорила Клара, заключались в диком наслаждении. Она ходила в Китае любоваться муками преступников. Китай — классический край пыток, там палачи-виртуозы, там даются премии и ученые степени за изобретательность в искусстве казней. И вот в Небесной империи Клара открыла сад, где среди дивной зелени и роскошных цветов востока корчатся в ужасных судорогах человеческие тела, раздаются нечеловеческие стоны. Трудно пересказать своими словами те ужасы, которые нагромоздила в этом саду фантазия романиста. Гениальные изобретения для пыток, самое утонченное издевательство над человеческой природой, уменье извлекать из человеческого тела maximum мук, которые оно способно вынести, — это искусство нашло себе применение в такой обстановке, которая кажется волшебным раем. Природа разбросала в этом роскошном саду самые прекрасные свои дары, человек принес сюда самые отвратительные свои создания. В изображении этого фантастического союза красоты и ужаса поэтическая сила Мирбо достигает своего апогея, это картины, рассчитанные на то, чтобы кровь застывала в жилах и волосы вставали дыбом. И в этом уголке мира Клара нашла тот идеал, которого не давала ей ложная цивилизация. Вид человеческих мучений пробуждал в ней жизненную силу, зажигал пламень страсти. Созерцание картины страшных поруганий, которым подвергались люди, заставляло ее бросаться в объятия своего возлюбленного и целовать его с удвоенной страстью.
Таков выход, который нашла эта умная женщина, так ясно и глубоко видевшая ложные стороны современной цивилизации. Она не просто бросалась в омут разврата, она захотела возвести его в догмат, создать для него особую философию, доказать превосходство извращенных чувств над естественными. „Я видела, — говорит она, — как вешали воров в Англии, как убивали анархистов в Испании, как в России солдаты засекали до смерти прекрасных молодых девушек (?). Я видела в Италии живые призраки, голодные привидения, в Индии голых людей, умирающих от чумы, в Берлине я видела, как лев растерзал в клетке юную красавицу. Словом, я видела все ужасы, все муки человечества, но я ничего не видала прекраснее китайских казней“ 10
10
„Le Jardin des suppliees“ p. 136—137.
К странному выводу привел Клару ее пессимистический взгляд на современное общество. Можно при известном уровне нравственных требований относится сурово к современной цивилизации. Но, выхватив самые темные стороны этой цивилизации, возвести их в перл создания, провозгласить их идеалом могла только эта девушка, которая чувствовала, что эта цивилизация ставит известные преграды ее порочным инстинктам. Мы далеки от мысли отожествлять автора с его героями. Но едва ли можно заподозрить Мирбо в том, что он подчеркивает свое несочувствие их воззрениям. Порок обрисован слишком яркими красками. Романист напряг всю силу своего оригинального дарования, чтобы окружить его каким-то особым обаянием. Его герои не жалкие подонки общества; это — умнейшие, и даровитейшие его представители, их критика блещет остроумием и оригинальностью. Словом, Мирбо воплотил порок в такие фигуры, что он кажется чем-то красивым и могучим, а полупорочное европейское общество, чем-то жалким и дряблым перед ним. Это общество остановилось на полпути, оно не дерзнуло довести до крайних выводов требования своей природы, а такие женщины, как Клара, нашли в себе достаточно отваги для подобного шага. Это то же своего рода борцы против современного общества. Они борются против полулжи, во имя и посредством полной лжи, против скрытого разврата посредством разврата открытого и циничного. Если бы это были простые неврастеники и циники, на них не стоило бы обращать внимания, но это обаятельные, даровитые и чуткие люди, часто выстрадавшие свои дикие выводы. Вот почему трудно решить, чего больше в романах Мирбо: идеализации зла или ненависти к нему. Нельзя отрицать их крупного социального и морального значения, так как они выставляют перед всем миром ложь и ужас современной жизни.
Если Мирбо превращается в декадента, яркого и даровитого, в тех романах, в которых он изображает чудовищных людей, бежавших от современного общества, то изображение самого общества в его романах представляет мощную сатиру: „Le journal d’une fempie de chambre“ и „Les vingt et un jours d’un neurastenique“, — эти два романа, появившиеся, первый в 1900 г., а второй — 1901 г., представляют собою галерею современных деятелей и типов. И в этих романах сатира нередко переходить в карикатуру,
11
„Le journal d’une femme de chambre“, p. 50.
В дневнике горничной перед нами интимная жизнь тех, которые на вершинах общественной лестницы. В дневнике неврастеника мы видим министров, миллионеров, людей науки в их общественной деятельности. Это целый калейдоскоп фигур, двигающихся, говорящих, распоряжающихся, и когда смотришь на этих людей, управляющих народом, глазами автора, кажется, будто весь мир охвачен безумием, будто все люди добровольно принимают участие в нелепой комедии. Неврастеник, описывающий свои впечатления, в одном из курортов, встретил много интересных людей. Светило медицинской науки, врач, прославившийся на конгрессе блестящим, но ничего не говорящим докладом, американский фантазер-миллионер, желавший купить Бельгию, точно описанный с пресловутого Лебоди, „императора Сахары“, генерал культуртрегер, открывший новую отрасль промышленности, обработку человеческой кожи, снятой с негров; бессменный министр народного просвещения Лейт, солидарный со всеми кабинетами и имеющий в запасе проекты образовательной реформы от социалистического до клерикального включительно, — эти фигуры, иногда фотографически верные, иногда карикатурные, представляют яркую галерею типов, а вместе с тем отражают темные стороны современной жизни и современного общественного и политического строя. Мирбо любит эффекты и преувеличения. Это дало повод его критикам обвинять его в погоне за тем успехом, который дается скандалом 12 . Но, может быть, именно эта карикатурность изображения обусловливает моральное и социальное значение его произведений. Он пишет в стране, где остроумная фраза и блестящий парадокс действуют часто сильнее тяжеловесных цифр и документов. Французы не любят длинных и утомительных доказательств и предпочитают образы и остроумные сравнения. Самым интересным эпизодом является инцидент с великосветским вором, забравшимся ночью к автору дневника 13 . Этот вор во фраке — образец изящества, человек с тонким вкусом, светски воспитанный. Пойманный хозяином на месте преступления в тот момент, когда он с пониманием тонкого знатока дорогих вещей отбирал их себе, великосветский громила нисколько не смущается. Он ведет себя как в салоне, рекомендует полуодетому хозяину одеться в виду того, что в комнате прохладно, делает замечание относительно мебели, извиняется за причиненное беспокойство, и начинает расставлять по местам отобранные было вещи. Хозяин заинтересовывается странным гостем и вступает с ним в беседу. „Я вор, — сообщает ночной посетитель, — профессиональный вор, вы, вероятно, уже догадались об этом, что делает честь вашей проницательности. Я решил выбрать себе это общественное положение, только после того, как убедился, что в переживаемое нами смутное время оно самое лояльное и честное“. И в блестящей речи, полной остроумных парадоксов и неожиданных сопоставлений, вор отстаивает эту мысль и выясняет достоинства своего ремесла. Воровство не пользуется уважением, а между тем это завидная и почетная профессия. Вор не говорит фраз, а смотрит на жизнь, как она есть. Всякую профессию, какова бы она ни была, люди выбирают потому, что она дает возможность так или иначе воровать что-нибудь у кого-нибудь. Это так ясно, что защитник воровства даже не находит нужным загромождать свою речь примерами. Он сам начал свою карьеру крупным коммерсантом. Но грязные заботы и бесчестный обман не соответствовали его характеру изящному и открытому. Он стал финансовым дельцом, но участвовать в несуществующих делах, выпускать дутые акции, обогащаться путем постепенного разорения клиентов, было еще противнее. Он обратился к журналистике, но шантаж и грязь, царящая в этой сфере, были тем отвратительнее, что даже не обеспечивали приличного существования, словом, эта речь — талантливо составленный обвинительный акт против современного общества, меткая, полная яда, оценка всех профессий. Легко и свободно выносит он наружу ту грязь, которая скрыта в любой из них, и остроумно доказывает, что для человека тонкого и интеллигентного, как он, трудно было помириться с теми сферами деятельности, которые считаются почтенными. Он прав, пока остается критиком существующего порядка. Но как только он извлекает практический вывод, мы узнаем в нем единомышленника любимых героев Мирбо. Клара решила, что полуразврат хуже разврата: если люди не в силах подавить в себе похоти, то лучше предаваться открытому и смелому разврату. Великосветский вор пришел к аналогичному выводу: „Раз человек не может избавиться от рокового закона воровства, то было бы достойнее практиковать воровство на законных основаниях и не окружать свое естественное стремление к присвоению чужой собственности громкими оправданиями и призрачными заслугами, которые никого не обманывают своим кажущимся эвфемизмом“.
12
См., напр., статью „Paul Plat“ в Revue Bleue, 25 Avril, 1903.
13
„Les vingt et un jours d’un neurasthenique“, стр. 287 и след.
Мысль об искоренении порока или социального зла неведома героям Мирбо. Они считают его „роковым законом“ и думают только о том, чтобы внести в него красоту и отвагу. Большинство справедливо будет считать философию Мирбо — философией преступления, а его поэзию — поэзией порока. Но мы не должны забывать, что и в этой философии и в этой поэзии звучит голос чуткой совести, слышится скорбь одаренного духа, жадно ищущего идеала. Только отсутствие дисциплины и воспитании превратило этот талант в орудие зла, направило его творчество по изломанной линии.
П. Коган.
I
Летом нужно путешествовать и поправлять свое здоровье — такова уж мода. Всякий порядочный светский человек считает своим долгом, если только ему позволяют средства, в известное время года бросить свои дела, отказаться от своих постоянных удовольствий и интимных связей, чтобы пошататься по свету без всякой определенной цели. На скромном языке газет и почтенной читающей публики это называется „переменой места“. Выражение это не столь поэтичное, как „путешествие“, но зато гораздо более точное!.. Правда, вы не всегда, или, вернее, никогда не бываете расположены к этой „перемене места“, но вы обязаны принести эту жертву своим друзьям и недругам, своим кредиторам и прислуге. Вам всегда приходится поддерживать свой престиж в их глазах, а путешествие предполагает у вас наличность денег, с деньгами же всегда связано хорошее положение в обществе.
Как бы там ни было, но я путешествую, и это наводит на меня невыразимую тоску. К тому же я путешествую в Пиренеях, и это превращает мою постоянную тоску в мучительную пытку. Пиренеи — горы, и я им не могу этого простить... Не хуже всякого другого, я, конечно, понимаю красоту этих величественных диких гор, но в то же время с ними связывается у меня представление о невыразимо-глубокой печали, безнадежном отчаянии, душной, мертвящей атмосфере... Я восхищаюсь их грандиозностью, световыми переливами... но меня пугает их безжизненность... Мне кажется, что горы представляют собою пейзажи смерти, в особенности такие горы, какие я вижу перед собою, когда пишу эти строки. Потому-то, может-быть, их многие так любят.