Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
И повернувшись на каблуке он веселым тоном прибавил:
— Не на сорок семь тысяч пятьсот франков!
До такой степени развращен Парсифаль. Рассказывая мне эту трагедию, он смеялся от чистого сердца. Это в сущности славный малый. Гамбетта верно читал в его душе.
— Это еще не все, — продолжал он с необыкновенной важностью, как бы ожидая моего удивления... Эти сорок семь тысяч пятьсот франков раскроют правосудию и моей ясене следы других взяток, которые лежат на моей совести... И вот моя жена узнает, что за пятнадцать лет законодательной работы я получил... да, мой друг... я получил двести девяносто четыре тысячи франков?... что Италия, Турция, Россия, Англия, Болгария, Румыния, княжество Монако и другие... платят мне большое жалованье...
— А теперь, что думаешь делать?... Разводиться?
— Я не могу... она не хочет... и это осложняет мое положение... Моя жена настоящая фурия... Она меня проклинает... да... но в сущности она меня любит... Никогда она меня так не любила, как теперь... „Если он до сих пор получал, — говорит она себе, — то и дальше будет получать... Мне только нужно ухо востро держать и но давать ему уносить денег из дома“. Весь ее гнев и угрозы — одна декорация... Когда комедия будет окончена, она снимет декорацию... и протянет кошелек.
— Тогда, значит, ничего не потеряно...
— Наоборот, все потеряно... Моя жизнь загублена... Получать по сорока семи тысяч франков, чтобы делиться ими со своей женой... Ах! Благодарю покорно!... Я предпочитаю совсем ничего не получать...
Я не знал, что сказать ему, вопрос казался неразрешимым.
— Позавтракай со мной, — предложил я... за десертом может быть найдем какой-нибудь выход.
И под влиянием какого-то внушения я указал ему пальцем на стену. На ней висел портрет Гамбетты и, казалось, улыбался нам, и его красивая фигура, которая... красивая фигура, которую...
Уронив газету на колени, Парсифаль сидел рядом со мной, охваченный, как и я, всеми этими воспоминаниями. Наконец, он глубоко вздохнул и сказал:
— Ах, да!... несмотря на все... это было хорошее время...
Парсифаль, в самом деле, славный малый...
Мы вышли вместе и около четверти часа гуляли в саду. Вдруг я на одной аллее увидела, старика, который оживленно разговаривал с грумом ресторана. Я узнал Жана-Жюля-Жозефа Лагоффена... и задрожал весь, словно меня внезапно стала бить лихорадка.
— Уйдем... сказал я Парсифалю... уйдем скорее!
— Что с тобой? — спросил он, не понимая моего страха... Опять Артон?
— Уйдем...
И я увлек его с собой в другую аллею, из которой был выход в поле...
Парсифаль был очень заинтересован и просил рассказать, что меня так смутило... Я отказался объяснить мое смущение... но вы его поймете, дорогие читательницы, когда узнаете, что за человек был Жан-Жюль-Жозеф Лагоффен... Вот послушайте:
Я потерпел большие убытки в деле, к несчастью менее верном, но столь же темном, как панамские синдикаты, южные железные дороги и другие. Это обстоятельство меня заставило, как говорится, все превратить в деньги. Я сократил свои домашние расходы и штат прислуги до необходимого минимума — я оставил только лакея и кухарку. Впрочем, экономия оказалась небольшая. Эти двое крали у меня но меньше, чем все пять, которых я рассчитал. Я продал лошадей, кареты, мою коллекцию картин и фаянса, партию вина из моего погреба и три оранжереи с редкими растениями. Наконец, я решил отдать в наем небольшой флигель, восхитительный флигель-особняк, специально отделанный для таинственных визитов. Он очень дорого обходился мне, и я должен был отказаться от него. Изолированное положение флигеля в парке и богатая обстановка могли понравиться любому дачнику без различия пола. В нем можно было уединиться на лето холостому или спрятать свою любовь какой-нибудь парочке,
По моим объявлениям, составленным в таком духе, приходило много народа — все какая-то странная и требовательная публика. Я всем расхваливал прелести этого уютного уголка,
Этот маленький человек все находил чудесным... и не переставая выражал свой восторг в таких лестных отзывах, что я не знал, как на них ответить. В уборной перед легкомысленными картинами его парик закачался, и он воскликнул:
— Ах! Ах!
— Картины Фрагонара, — объяснил я, не зная, выражают ли эти „ах“ одобрение или неудовольствие. Но я скоро успокоился.
— Ах! ах! — повторял он... Фрагонара?... Неужели?... Чудесно!...
И я увидел, как его маленькие глазки как-то странно закрылись под влиянием недвусмысленного чувства.
Молча и очень внимательно осмотрев картины, он сказал:
— Хорошо... согласен... Я найму этот чудесный флигель.
— И укромный... — прибавил я конфиденциально-шутливым тоном, указывая ему через окно красноречивым жестом на густую, высокую, непроницаемую завесу из зелени, которая окружала нас со всех сторон.
— И такой укромный... конечно!
В виду восторгов, которые так почтительно и вероятно не без „игривости“ расточал перед мною этот сговорчивый квартиронаниматель, я счел нужным под разными благовидными предлогами и без всяких возражений с его стороны поднять на несколько сот франков и без того уже высокую цену за флигель. Я упоминаю об этом ничтожном инциденте исключительно для того, чтобы отдать должное удивительной любезности этого маленького господина, который, с своей стороны, был в восхищении от моего отношения к нему.
Мы вошли в дом, и я занялся составлением домашнего условия. Из расспросов об имени и звании я узнал, что имею дело с старым нотариусом из Монружа Жан-Жюль-Жозефом Лагоффеном. Для большей точности я осведомился также, женат ли он, вдов или холост. Вместо ответа он разложил передо мной на столе пачку банковых билетов, и я принужден был выдать ему квитанцию в получении денег и ответа на заданные вопросы. „Очевидно женат, — подумал я... только не хочет сознаться после... Фрагонара“.
Я стал его внимательнее рассматривать. У него были бы, может, приятные глаза, но в них не было никакого выражения. Они были теперь совершенно мертвые, и кожа на лбу и щеках, землистого цвета, висела, словно разваренная, вся в складках.
Выпив из вежливости стакан оранжада, Жан-Жюль-Жозеф Лагоффен уехал после бесконечных благодарностей, приветствий и поклонов, предупредив меня, что он завтра же переедет — если это меня только не беспокоит — и взял с собой ключ от флигеля.
Ни на второй, ни на третий день его не было. Прошла неделя, другая, а о нем ничего но было слышно. Странно было конечно, но все же объяснимо. Наконец, он мог заболеть, хотя при его исключительной вежливости должен был бы написать об этом. Может быть, его подруга, которую он должен был привезти с собой в маленький флигель, отказалась ехать в последний момент? Это мне казалось самым правдоподобным. Я ни на одну минуту не сомневался, что Жан-Жюль-Жозеф Лагоффен нанял этот восхитительный, укромный уголок исключительно только для своей подруги. Это необыкновенное выражение в глазах и беспорядочное движение его парика при виде обольстительных картин Фрагонара служили для меня формальной уликой против его нескромных намерений. Впрочем, я решил, что мне нечего особенно беспокоиться, приедет, или не приедет он. Ведь мне заплатили и заплатили щедро сверх всяких моих ожиданий.