Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
Однажды утром я пошел открыть окна во флигеле, который оставался закрытым со времени визита Жана-Жюля-Жозефа Лагоффена. Я прошел через переднюю, столовую, залу и при входе в кабинет испустил крик и замер от ужаса.
На подушках лежало голое тело, окоченевший труп девочки со страшно изуродованными и согнутыми членами, как после мучительной пытки.
Первым моим движением было позвать на помощь, позвать прислугу, звать всех. Но когда первое впечатление страха прошло, я подумал, что лучше сначала самому исследовать дело без свидетелей. Из предосторожности я даже крепко запер на ключ входную дверь флигеля.
Это была девочка лет двенадцати, очень худая и напоминавшая мальчика. На шее у нее были следы душивших ее пальцев. На груди и животе длинные узкие и глубокие
Я осмотрел другие комнаты. Там не было никаких перемен, все оставалось на прежних местах.
Мысли пробегали в моей голове быстро и беспорядочно, как в лихорадке:
Известить полицию, суд?.. Никогда... что я мог бы сказать судьям?.. Донести на Жан-Жюль-Жозефа Лагоффена?.. Но этот человек очевидно не сказал мне своего настоящего имени, и мне но за чем было ездить в Монруж, чтобы убедиться, что он не жил там... Тогда, зачем же?.. Судьи мне не поверили бы и подумали бы, что это увертка с моей стороны... Они не могли бы допустить, что я не видел и не слышал, как этот человек совершил такое ужасное преступление в двух шагах от меня в этом странном домике, который мне же принадлежал... Рассказывай, мол, кому другому... а над правосудием они не дадут смеяться... С недоверием и с глазами гиены они станут расспрашивать, и я неизбежно попаду в ловушку... Они раскопают всю мою жизнь... Фрагонар изобличит мои бесстыдные удовольствия, мои позорные забавы... Они захотят узнать имена всех женщин, которые приходили сюда, которые еще не приходили или могли прийти... Станут выпытывать все грязные истории с прогнанной прислугой, с рассчитанным садовником, с булочником, которого я уличил в обвешивании, с мясником, которому я отослал испорченное мясо... и со всеми, которые из мести или зависти ко мне рады будут воспользоваться судом, чтобы забросать меня грязью... И, наконец, в один прекрасный день они мои сбивчивые ответы, молчание и страх перед скандалом сочтут за признание и арестуют меня... Ах, нет!... Не нужно ни судей... ни жандармов... ни полиции!.. Только немного земли на этот бедный маленький труп, немного дерна на эту землю, и молчать, молчать, молчать!..
Я взял грязное, поношенное платье, порванные юбки и завернул в них, как в саван, тело маленькой незнакомки... Убедившись затем, что флигель был со всех сторон герметически закрыт от нескромного или случайного любопытства прислуги, я вышел. Целый день я блуждал вокруг флигеля, ожидая наступления ночи.
В этот вечер в деревне справляли какой-то праздник. Я отправил туда прислугу, а сам, оставшись наедине, стал закапывать девочку в парке под буком...
Да! да! засыпать землей и молчать!..
Спустя два месяца я снова встретил Жан-Жюль-Жозефа Лагоффена в парке Монсо. Все также висела кожа на его лице все тот же мертвый взгляд, такой же зеленовато-белокурый парик на голове. Он шел следом за маленькой девочкой, которая продавала цветы. Близ меня беспечно стоял городовой и смотрел на служанку... Но напряженное выражение его лица меня заставило повернуть... Я предвидел неразрешимые осложнения, всякие „что“ да „почему“...
— Устраивайтесь, как хотите, — сказал я себе... не мое дело.
И я быстро убежал от городового, от Жан-Жюль-Жозефа Лагоффена и от продавщицы цветов... которую, может-быть, другой кто-нибудь закопает ночью под буком в парке.
Мы пришли с Парсифалем к воротам дома, не проронив за все время ни одного слова. Парсифаль забыл про мой страх... и думал... Он думал, наверное, о прошлом и, пожимая мне руку на прощание, сказал:
— Да... да... мой друг... правда... это было хорошее время.
XV
Я часто видел эти сны.
Я на вокзале и должен сесть в поезд. Поезд уже здесь и пыхтит передо мною. Мои знакомые и спутники весело садятся в вагоны.
Или вот. Я на охоте... Из вереска и люцерны на каждом шагу с шумом взлетают куропатки. Я хватаю ружье, прицеливаюсь... мое ружье не стреляет... ни за что не стреляет.
Я с силой нажимаю курок. Напрасно... не стреляет... Зайцы останавливаются на всем скаку и с любопытством меня разглядывают, куропатки словно застыли на лету и также смотрят на меня... Я целюсь, нажимаю курок... но не могу выстрелить... ни за что не могу выстрелить.
Или вот еще. Я подхожу к лестнице... Это лестница моего дома... Мне нужно войти к себе в комнату, подняться на пятый этаж. Я поднимаю одну ногу, потом другую... но не могу идти. Какая-то непреодолимая сила меня держит, и, несмотря на все старания, я не могу взобраться на первую ступеньку лестницы. Я теряю свои силы в попытках двинуться вперед, но бесполезно. Мои ноги топчутся одна возле другой с быстротой вихря... а я остаюсь все на том же месте... Пот градом катится с меня... мне трудно дышать... но не могу сделать ни одного шага вперед... И вдруг я просыпаюсь. Сердце бьется, давит грудь, я весь горю как в лихорадке, как в кошмаре...
И теперь в X. я чувствую, как будто я в таком же кошмаре. Двадцать раз я хотел уехать, но но мог. Словно какой-то злой гений поселился во мне, все больше и больше прикрепляет меня к этой проклятой земле, сковывает и держит меня здесь. Моя индивидуальность подавлена, и у меня не хватает силы воли, чтобы сложить свой чемодан, вскочить в омнибус, а из омнибуса на поезд, который освободил бы меня и увез в равнины... равнины. Столько приволья и жизни в этих милых равнинах с их травами, деревьями, широкими волнистыми линиями горизонта, с их маленькими деревушками и утопающими в зелени городами, с залитыми солнцем дорогами и тихими речками вместо этих ужасных горных ручьев, шумных и бурных потоков...
А здесь все те же тяжелые свинцовые облака над головой, и я непосредственно физически ощущаю этот вечный гнет неумолимого космоса... Я но поправил своего здоровья в X... Мало того, эти целебные воды, сернистые испарения и вся коммерческая мистификация с пресловутыми источниками надломили меня и вызвали неврастению... и я испытываю все муки нервного расстройства и полного упадка сил. Ни живые люди, ни воспоминания не доставляют мне ни удовольствия, ни развлечения, ни отдыха. Меня грызет тоска, и я не могу работать. Книги меня не интересуют. Раблэ, Монтэнь, Ля-Брюер, Паскаль... Тацит, Спиноза, Дидро и другие произведения моих любимых авторов... лежат нераскрытыми... и ни разу я не искал у них ни утешения, ни забвения за все мое пребывание здесь... И Трицепс раздражает меня своим беспокойным нравом и вечными историями... Каждый день, каждый час люди меняются, одни приезжают, другие уезжают... И все одно и то же: и смешные фигуры, и мертвые лица, и блуждающие души, и нервные тики, и альпийские палки, и фотографические аппараты, и подзорные трубы. И направлены эти трубы на те же мрачные тучи, за которыми все надеются открыть эти знаменитые горы во всем их великолепии и со всеми их ужасами, как их описал Бедекер. И все также никто их никогда не видит. Какая блестящая ирония получилась бы, если бы этих гор совсем не оказалось в действительности, несмотря на уверения всех мистификаторов, хозяев отелей, проводников и железнодорожных компаний, что целые поколения продефилировали перед этим географическим обманом... Ах! как я хотел бы этого! Но, увы! не может быть, чтобы у всех этих администраций, вместе взятых, хватило бы столько ума...