Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
— А кто этот обряд совершал?.. Повивальная бабка?
— О! нет, батюшка... Доктор Дюран...
При этом имени священник вспылил:
— Доктор Дюран? А ты разве не знаешь, что доктор Дюран еретик, монтаньяр?.. что он пьянствует и живет со своей служанкой?.. И ты думаешь, что доктор Дюран окрестил твою дочь?.. Ах, ты, набитый дурак!.. Знаешь ты, что он сделал, этот негодяй, этот бандит, знаешь?.. Он нечистую силу вселил в твою дочь... В твоей дочери сидит нечистая сила... Поэтому она и кричит... Я не могу ее крестить...
Он перекрестился и прошептал несколько
— Что ты на меня глаза вытаращил, дурак?.. — заворчал священник... Говорю тебе, что я не могу крестить твою дочь... Понял?.. Уноси ее, откуда пришел... Девочка в которой нечистая сила сидит!.. В другой раз будешь умнее и позовешь доктора Маррека... Можешь идти к своим коровам... Морэн, Дюран, Леший и К??...
Растерявшийся Луи Морэн мял в руках свою шляпу и не переставал повторять:
— Подумать только... подумать только... Что же делать?.. Боже мой, что же делать?
Священник подумал немного и более спокойным тоном сказал :
— Послушай... Еще можно, пожалуй, помочь делу... Я не могу крестить твою дочь, пока в ней нечистая сила сидит... Но, если ты хочешь, я могу выгнать из нее нечистую силу... Только это будет стоить десять франков...
— Десять франков?.. — воскликнул в испуге Луи-Морэн. Десять франков? Это очень дорого... слишком дорого...
— Что же, уступим пять франков на твою бедность... Заплатишь пять франков... а осенью принесешь мне еще меру картофеля и двенадцать фунтов масла... Ну, что? согласен?..
Морэн в нерешительности чесал себе голову...
— И вы окрестите ее в придачу? — спросил он, наконец.
— И окрещу в придачу... Идет?
— Много расходов... шептал Морэн...
— Согласен, что ли?
— Так и быть, согласен... Только, все-таки, слишком дорого...
Тогда священник быстро провел руками по головке ребенка, похлопал слегка по животу, пробормотал какие-то латинские слова и сделал рукой какие-то странные движения в воздухе.
— Ну! — воскликнул он, теперь нечистая сила вышла... Можно крестить ее...
Затем опять стал произносить латинские слова, окропил водой лоб малютки, положил ей в рот крупинку соли, перекрестился и весело сказал:
— Готово! Теперь она христианка и может умереть...
Молча, с опущенными головами они возвращались через ланды домой, смущенные страшными предчувствиями. Старуха шла впереди, держа в руках ребенка, который не переставал кричать, за ней шли крестные отец и мать, а Морэн следовал сзади. Наступал вечер, и в поднимавшемся тумане чудились блуждающие призраки, а с высокой башни смотрело на долину насмешливое чудотворное изображение св. Анны, покровительницы бретонцев.
И, когда мой новый приятель кернакский мэр уходит, я хватаюсь за навеянные им воспоминания, чтобы уйти от самого себя и от этих надоедливых гор. Мое воображение переносит меня в угрюмую Бретань, к пейзажам и образам, которые он описывал мне и которые я сам изучил во время своего продолжительного
Вот, я вспоминаю, как однажды, в отпускной день, я встретил в Ванне недалеко от коллежа небольшого господина, лет пятидесяти, который нежно вел за руку мальчика лет двенадцати. Так, по крайней мере, я определил возраст каждого из них. У меня мания определять всегда возраст людей, которых я встречаю только мимоходом и никогда, наверно, больше не увижу... И эта мания доходить до того, что я не удовлетворяюсь своими собственными предположениями и обращаюсь к сопровождающим меня приятелям:
— Посмотрите, пожалуйста, на этого человека... Сколько лет вы ему дадите?.. По моему, ему столько-то...
Начинается спор.
Когда возраст установлен, мое воображение рисует для данного лица самые ужасные и драматические положения. И мне начинает казаться, что незнакомые люди становятся для меня менее незнакомыми.
Каждый по своему забавляется.
У маленького пятидесятилетнего господина была сгорбленная, надломленная фигура, очень худое лицо и угловатые манеры. Весь облик его был какой то кроткий и грустный.
У двенадцатилетнего мальчика было жесткое и красивое лицо, прекрасные и злые глаза, грациозные и подозрительные движения куртизанки. Его свободная изящная походка как-то особенно подчеркивала робость, застенчивость и — если так можно выразиться— трогательную наружность отца. Я был убежден, что это отец и сын, хотя между ними не было никакого физического сходства, никакого духовного родства.
Оба носили траур: отец был весь в черном, как священник, сын только с креповой повязкой на рукаве своей ученической куртки.
Мне некогда было подробно рассмотреть их. Они поднимались по улице, которая вела в центр города; я спускался к порту, откуда я хотел отправиться в Бель-Иль. К тому же меня беспокоила мысль, что лодка уже дожидается, и что скоро наступит час прилива. Они прошли, не обратив никакого внимания на мой взгляд, они прошли, как проходят все прохожие. И, все-таки, когда я увидел, что они прошли, мной овладела какая-то болезненная тоска, причины которой я не мог бы объяснить: впрочем, я и не пытался это сделать.
На вокзалах, на пароходах и в еще более скучных, чем вокзалы, отелях городов, в которых приходится останавливаться по пути, я часто испытываю какую-то непонятную, щемящую тоску при виде этих тысяч куда-то едущих незнакомцев, с которыми жизнь меня сталкивает только на один миг. И тоска ли это? Не острая ли форма любопытства, не болезненное ли раздражение оттого, что не можешь проникнуть в тайну этих вечных скитальцев. А эта глубокая скорбь и эти внутренние драмы, которые я как будто улавливаю на загадочных физиономиях? Не просто ли это скука, всемирная скука, бессознательная скука, которую испытывают люди, выбитые из колеи, блуждающие среди природы, которая ничего им не говорит, более испуганные, жалкие и несчастные, чем бедные животные вне их обычной обстановки?