Двадцатые годы
Шрифт:
Видеть вокруг себя он почти ничего не видел. Свинцовое небо, готовое вот-вот прорваться и засыпать все снегом. Пожухлое, грязно-фисташковое поле за обочинами и черные колеи, покрытые блестящим тонким льдом. В бидонах слышно поплескивал керосин. Ради него он и отправился в это путешествие. Керосин будет разлит в бутылки, из бутылок в лампы — и произойдет чудо: нечистые станут чистыми, больные — здоровыми, неграмотные — грамотными… Ради этого можно вытерпеть все, что угодно.
Может быть, Быстров и не осудил бы его за то, что он выменял керосин
Куртка совершенно не греет, а мамина кофта точно примерзла к телу. Он до того замерз, что слышит ветер, не тот ровный, свистящий шум, который доносится и до Чижова и до Евстигнея, а ту таинственную музыку ветра, которую можно услышать только в таком состоянии, в каком он сейчас находится.
Они проезжали, вернее, проходили деревни, Чижов и Евстигней иногда останавливались, закуривали, шли дальше, а Славе даже остановиться было не для чего. В его сознании теплилась лишь мысль о том, что он привезет керосин в Успенское, а там уж будь что будет. Чижов торопился, видимо, дома его ждали дела. Евстигней как будто не спешил, но и он, должно быть, стремился скорее добраться до дома, а Славе хотелось лишь согреться, неважно где, лишь бы согреться…
Ветлы по сторонам торчали, как нескончаемый частокол. Вот если бы зажечь их, чтобы они полыхали вдоль всей дороги.
Посыпал снег, и как будто стало теплее. Слава нашел в себе силы вытянуть из кармана руку, поймал на ладонь падающий снег и тут же слизнул снежинки.
Чижов и Евстигней перебрасывались короткими фразами, Слава не прислушивался к их разговору, он не спускал глаз с бидонов.
В потемках вступили в Успенское, но и на знакомой улице нисколько не потеплело, телега продолжала подпрыгивать на замерзших комьях.
Еще двести-триста саженей, и можно сгрузить бидоны и разойтись по домам.
Однако кобыла остановилась против избы Склизнева. Стоит и стоит. Чижов отошел в сторону, посматривает в проулок, а Евстигней прикасается рукой к плечу Славы.
— Вячеслав Николаич, будь человек, забегу я домой, принесу бутылку, налей чуток керосину за то, что в срок доставил…
Должно быть, Чижов и Евстигней заранее договорились, Чижову отойти, будто не слышит, а Евстигнею попросить бутылку — пустяк, за дорогу больше могло расплескаться.
Слава лишь после сообразил, что так, бутылку за бутылкой, можно обездолить не одну школу или читальню…
— Н-но, н-но, езжай! — Слава даже взвизгнул от нетерпения, так хотелось сгрузить керосин.
Евстигней испуганно отодвинулся.
— Нельзя так нельзя…
Остановились у потребиловки.
Чижов зазвякал ключами.
— У меня сгрузим?
Самое лучшее — поставить бидоны в подсобное помещение при лавке, и Слава согласился бы, если бы не два покушения на керосин по дороге.
— Нет, нет, поставим в амбар у Астаховых.
Свернули во двор Астаховых. Слава забежал в кухню, позвал Федосея, Павел Федорович
Слава не в силах был даже проститься со своими спутниками, ухватился за руку выбежавшей ему навстречу Веры Васильевны, и мама повела его в дом, как маленького.
— Скорее, скорее, ты совсем закоченел…
Мама раздевала, Петя расшнуровывал ботинки, а Слава плохо понимал, что с ним, так сильно его трясло. Его уложили в кровать, Петя накрыл одеялами…
— До чего ж я за тебя беспокоилась, — приговаривала мама. — Такой неожиданный мороз, а ты…
Принесла горячего молока.
— Лишь бы не воспаление, пей, у меня есть немного меда… — Положила в молоко меда, поила Славу, велела Пете растирать брату ноги.
— Не могли никого другого послать за этим керосином, — неизвестно кому пожаловалась Вера Васильевна.
Всю ночь подходила к сыну, притрагивалась ладонью ко лбу: не поднялась ли температура?
Спал Слава до полудня. Вера Васильевна ждала его пробуждения.
— Ну как?
— Все в порядке.
Это было чудо, но Слава не простудился.
— А как съездил — удачно?
— Да, мамочка.
— И много достал?
— Сколько просили, столько и дали, даже больше.
— А ты не мог бы…
Вера Васильевна замолчала.
— Что, мамочка?
— Да нет, ничего…
Так ничего и не сказала.
Славе хотелось рассказать маме о поездке, в другой раз он не согласится отправиться в такой поход, и только мама способна его понять, но о чем, собственно, рассказывать? О том, как было холодно? Разве можно рассказать о том, как тебя насквозь пронизывает стужа? Или о том, что не согласился выменять полушубок на керосин? Мама сочтет это естественным поступком — ни отец его, ни мать никогда не согласились бы на что-либо бесчестное…
— Нет, рассказывать не о чем.
Слава поглядел в окно. В небе сияло солнце, и похоже было, что и за окном тепло.
— Надо идти в исполком, сказать о выполнении поручения.
В сенях его перехватил Павел Федорович, поманил к себе.
— Постой-ка…
Слава догадался, о чем пойдет разговор.
— Фунтиков пять не одолжишь в дом?
— Не могу.
— Хлеб в доме можешь есть, а дать в дом не можешь?
— Не мой это керосин, я человек подотчетный.
— Извините за беспокойство, Вячеслав Николаевич…
Слава вышел во двор. Как нарочно, сразу потеплело. Земля раскисла, глубже вдавились колеи, деревья тянулись к солнцу, словно собирались набирать почки, ветра не было, пахло прелой листвой.
У сарая Федосей подгребал граблями рассыпанное сено.
— Погода, Николаич?
Слава попросил Федосея запрячь лошадь, вдвоем отвезли бидоны к волкомпарту, внесли с помощью Григория, и Слава заторопился похвастаться своей удачей.
Посетителей в исполкоме нет, никто не едет по такой грязи, лишь сидит за своим дамским столиком Дмитрий Фомич, да приковылял в канцелярию Данилочкин, увидев в окно Славу.