Две Ревекки
Шрифт:
По словам Л. Д. Блок, Кузмин был «в ужасном состоянии» после случившегося, «потрясение на него страшно подействовало». 3 июля 1912 года, еще не излечившийся от пережитого, он информировал о происходящем своего короткого знакомого, издателя Александра Ме-лентьевича Кожебаткина: «Дорогой Сашенька, все чувствую себя плохо, но помню о всех делах и обещаниях. <…> Воспоминания о Коленьке <…> верчу в голове» (НМЛИ. Ф. 189. On. 1. № 7. Л. 2–3). Сохранился ответ Кожебаткина от 11 июля 1912 года с изложением замысла будущей книги, которую издатель хотел посвятить памяти Н. Н. Сапунова: «Видел в „Скорпионе" экземпляр „Осенних озер". Великолепная книга! сСергей Александрович> Поляков придумал относительно ее целый план и просил меня написать о нем тебе. Он хочет, чтобы ты посвятил ее памяти Н. Сапунова и написал соответствующее
Семя этого замысла дало всходы лишь в 1916 году. Сборник «Н. Сапунов. Стихи, воспоминания, характеристики», куда вошли и отклики Кузмина на смерть друга: стихотворение и «Воспоминания о Н. Н. Сапунове», — выпустил другой издатель, Н. Н. Карышев. Кузмин, переживший в 1913 году еще и самоубийство любимого им Всеволода Князева (1891–1913), смог вернуться к «жуткому и мистическому» касанию смерти только на следующий год — в просветленном стихотворении:
Храня так весело, так вольно Закон святого ремесла, Ты плыл бездумно, плыл безбольно, Куда судьба тебя несла. <…> Сказал: «Я не умею плавать», И вот отплыл плохой пловец Туда, где уж сплетала слава Тебе лазоревый венец.В «Воспоминаниях о Н. Н. Сапунове» мотив утопления прирастает фатализмом и таинственностью, которым суждено сохраниться незыблемыми до поэмы (цикла стихов) «Форель разбивает лед», где среди «непрошеных гостей», пришедших к сочинителю «на чай» (и явно связанных с теми, из статьи «Тс-с!.. Подарки к Новому году» (публ. 1924), кто уже навещал поэта в новогоднюю ночь: «Одним словом (брошусь головой в воду), ко мне явились человек двенадцать, один как другой, в одинаковых ливреях, неся одинаковые картонки из гнутых лакированных планшеток с надписями. Пришли, поставили, поклонились и ушли»), — «художник утонувший / топочет каблучком»:
Я думаю, что все знавшие покойного <Н. Н. Сапунова> помнят его веру в приметы, серых лошадей, счастливые дни и числа и т<ому> подобное, так же как и его влечение ко всякого рода гаданиям и предсказаниям. Ему неоднократно было предсказываемо, что он потонет, и он до такой степени верил этому, что даже остерегался переезжать через Неву на пароходике, так что нужно только удивляться действительно какому-то роковому минутному затмению, которое побудило его добровольно, по собственному почину, забыв все страхи, отправиться в ту морскую прогулку так печально и непоправимо оправдавшую предсказания гадалок.
А вообще в облике Сапунова ничто, на первый взгляд, не указывало на его настороженность по отношению к водным пространствам:
Мне (Кузмину. — К. Л., А. Т.) он казался олицетворением, или, вернее, самым характерным образчиком молодых московских художников, группа которых была только что выдвинута С. П. Дягилевым. И громкий московский говор, и особливые словечки, и манера при ходьбе стучать каблуками, татарские скулы и глаза, закрученные кверху усы, эпатажные галстухи, цветные жилеты и жакеты, известное рапэнство и непримиримость в мнениях и суждениях — все это было так непохоже на тех представителей «Мира искусства», которых я знавал в Петрограде, что мне невольно показалось, что вот пришли новые люди.
В том же 1916 году Кузмин напечатал в первом альманахе «Стрелец» повесть «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро», в которой сцена исцеления «бесноватого» Василия Желугина могущественным итальянским путешественником была построена и расписана так, что «литература»
Больной был бос, в одной рубахе и подштанниках, так что можно было опасаться, что он зашибется, но Калиостро имел свой план.
— Кто я?
— Марс с Марсова поля.
— Поедем кататься.
— А ты меня бить не будешь?
— Не буду.
— То-то, а то ведь я рассержусь.
У графа были заготовлены две лодки. В одну он сел с больным, который не хотел ни за что одеваться и был поверх белья укутан в бараний тулуп, в другой поместились слуги для ожидаемого графом случая. Доехав до середины Невы, Калиостро вдруг схватил бесноватого и хотел бросить его в воду, зная, что неожиданный испуг и купанье проносят пользу при подобных болезнях, но Василий Желугин оказался очень сильным и достаточно сообразительным. Он так крепко вцепился в своего спасителя, что они вместе бухнули в Неву (курсив наш. — К. Л., А. Т.). Калиостро кое-как освободился от цепких рук безумного и выплыл, отдуваясь, а Желугина выловили баграми, посадили в другую лодку и укутали шубой. Гребцы изо всей силы загребли к берегу, где уже собралась целая толпа, глазевшая на странное зрелище.
В повести «Две Ревекки» Кузмин возвращается к подаче читателям гибели на воде как трагедии с таинственной подоплекой: отказ от самоубийства в воде, насколько возможно судить на основании обзора прозы писателя, доступен только мужчине — пусть даже такому непутевому, как Фёдор Николаевич Штоль, он же Федя-Фанфарон в одноименной повести (1914, публ. 1917), попавший на остров Валаам: «День ото дня незаметно моя меланхолия и расстройство увеличивались, так что я серьезно стал подумывать о самоубийстве и выбрал для этого место, где утопиться. Очень красиво: отвесная скала, на ней две сосны, а внизу заливчик маленький, но страшно глубокий. И случилось тут такое обстоятельство, что как я встал ночью, чтобы топиться, то никак не мог этого облюбованного места найти, а в других местах топиться не хотелось. Итак, значит, я это предприятие отложил, а на следующее утро у меня все как рукой сняло, и к тому же я заболел».
Как и травестированный купальщик Желугин в ледяной невской воде, в «Двух Ревекках» тонущая тоже «вцепляется» руками в живого героя, но двойной трагедии не происходит… Как не произошла она при крушении судна «Королева Мод» в рассказе «Измена» (1914, публ. 1915), согласно записи в дневнике героини от 5 июля об измене мужу (Артуру) и спасении с ним: «Эти восемь часов, пока часть пассажиров не слизнуло море, другую же не приняло небольшое угольное судно, подоспевшее на помощь, конечно, ужаснее многих лет каторги, на которую впоследствии был осужден капитан. <…> Протягиваю кому-то руку. Все теплее… Крики о помощи. Артур, Артур! Мужская рука держится за мою шею. Совсем у моих глаз странное родимое пятно в форме полумесяца в верхней части руки. Очевидно, мы горим… Какое странное чувство. Я никогда не испытывала ни до, ни после такого сладострастия. Все равно, мы погибли. Я целую и прижимаюсь все крепче… Смотрю только на коричневый полумесяц».
Реальная нешуточная возможность двойной трагедии будто перекочевывает из области литературного вымысла с житейским бэкграундом в предстоящую автору «Двух Ревекк» жизнь: 31 августа 1918 года ближайшего друга Кузмина Юрия Юркуна (1895–1938) арестовывают по делу об убийстве председателя Петроградской ЧК М. Урицкого Леонидом Каннегисе-ром. Кузмин записывает в Дневнике: «Я еще спал, слышу шум. Обыск. Начали с Юр. комнаты. Вероника Карловна волновалась. Пью чай. Опоздал в лавку. Вдруг говорит: „Юр. уводят". Бегу. Сидит следов<атель>, красноармейцы. „Юр., что это?" — „Не знаю". Арестовывающ<ие> говорят, что ненадолго, недоразумение. Забрали роман и какие-то записки. „Что это?" — „Листочки, которые я писал". Я вовек не забуду его улыбающегося, растерянного, родного личика, непричесанной головы. Я не забуду этого, как не забуду его глаз в Селект-отеле. Сколько страданий ему».