Две Ревекки
Шрифт:
В это время жители Петрограда были уже довольно знакомы со слухами о затоплении большевиками барж с заложниками: это одна из форм «красного террора», которой суждено в ходе Гражданской войны стать практикой не только «красных», но и «белых». Еще 6 августа 1918 года в Дневнике Кузмина появляется запись: «Какая гадость и издевательство запрещение продажи продуктов, которых сами не умеют и не хотят запасать. Эти баржи с заложниками, которых не то потопили, не то отвезли неизвестно куда, эти мобилизации, морение голодом и позорное примазывание всех людей искусства» (курсив наш. — К Л., А. Т.).
7 сентября Кузмин записывает: «Если с Юр. что-нибудь случится, я убью себя». На следующий день: «Ни думать, ни писать ничего не могу. Ложусь, как в гроб. Тупо. Хотя, да,
Переживания этих дней, как это неоднократно бывало с памятью о гибели Н.Н. Сапунова, спустя семилетие приведут Кузмина к созданию поэтического шедевра из цикла «Северный веер», который он будет вынужден заменить рядами точек в советском издании сборника «Форель разбивает лед» (1929):
Баржи затопили в Кронштадте, Расстрелян каждый десятый,- Юрочка, Юрочка мой, Дай Бог, чтоб Вы были восьмой. Казармы на затонном взморье, Прежний, я крикнул бы: «Люди!» Теперь молюсь в подполье, Думая о белом чуде.Юрий Юркун вернулся из заточения в Дерябинских казармах 23 ноября: «Вдруг Юр. звонится из лавки. Боже мой, Боже мой! Бегу на кухню. Выбежал на крыльцо, смотрю. Идет с красным одеялом, родной, заплетает ножки. Так радостно, так радостно. Рассказы без конца. Жилось, в общем, не так плохо и не голодал. Пошли пройтись». Дата избавления Юркуна из советского узилища, судя по всему, перекочевала в стихотворение Кузмина из цикла «Новый Гуль» (1924), хотя ближайший его друг и не был адресатом этого цикла:
Я этот вечер помню, как сегодня… И дату: двадцать третье ноября.Две Ревекки
Повесть
Глава 1
Всякий раз, что Павел Михайлович Травин входил в переднюю генерала Яхонтова, его охватывало чувство ширины и спокойствия, основательности и достатка. И то, что прихожая была светлой, с двумя даже окнами, и тяжелые вешалки со множеством верхнего платья, хотя хозяев было всего двое, генерал и дочь его Анна Петровна, и широкие шкапы, дорожные сундуки с заманчивыми ярлыками заграничных гостиниц, и открывающаяся перспектива просторного коридора в недра, и телефон на отдельном, покрытом синим сукном столе, и восковая свечка в тяжелом шандале (на случай, если бы попортилось электричество), даже кожаные калоши с медными задками и тихо мелькавшая пожилая горничная Феня — все говорило о слегка затонном довольстве и прочности. Казалось, тут нельзя было переставлять мебель, перевешивать картин и вообще производить какие бы то ни было перемены. Но странное дело, что сегодня особенно Травину показалось, что малейшая перемена в жизни генеральской семьи не только неуместна, но будет и губительна, словно стулья неколебимо стоят, пока прислонены к стене, а тронешь, — и все рассыплется мелкою пылью. Да и у самого генерала при всей его молодцеватости, моложавости и выправке была во взоре такая уверенность и упорство, которое заставляло подозревать, что за нею ничего нет и что человек упрямствует именно потому, что никаких
У дочери генерала, Анны Петровны, вид был властный и несколько упрямый, в старину ее назвали бы «самодуркой». Теперь же все это смягчалось двадцатью тремя годами и не совсем русскою красотою. При смуглой коже барышня обладала нежнейшим румянцем и почти детским, мягким овалом лица, черными, разобранными на прямой пробор волосами, крохотными ушами и очень маленьким ртом, имевшим досадную привычку складываться бантиком. Большие темные глаза и брови дугою делали ее похожею на персидскую миниатюру, старые же приятели ее отца называли ее, лет десять тому назад, «венгерочкой» и «молдаванской куколкой».
Напрасно было бы думать, что при такой наружности Анна Петровна склонна была к лени или какой иной гаремности, была бы дородна или коротконога. Главная ее оригинальность в том и заключалась, что при томном и несколько восточном лице она была высока, худа, порывиста и резка в движениях, что заставляло горничных, которым не по вкусу была ее строптивость, называть ее кобылой, почему-то «морской». В ее живости была, пожалуй, некоторая суетливость, которую не замечали только, поражаясь мерцанием ее черных глаз. Павел Михайлович сегодня только заметил, что при сильном и подлинном волнении выражение лица Анны Петровны делалось беспомощным и даже жалким, чего он никак не ожидал, считая ее за девушку действительно со страстями, но владеющую вполне своими (да отчасти и чужими) чувствами и поступками.
Удивление Травина еще усилилось, когда хозяйка отложила вышиванье и сказала, волнуясь, что ей нужно с ним поговорить и даже попросить о чем-то. Анна Петровна встала, прикрыла плотнее двери, даже приспустила немного занавески на окнах, но не села обратно, а начала ходить по комнате большими, неровными шагами. Ходила она не взад и вперед по прямой линии, а как-то вокруг комнаты, как молотильная, слепая лошадь. Казалось, что, если б брови ее не были так дугообразно устроены, они непременно хмурились бы, а так они только поднялись кверху, причем лоб нисколько не морщился.
Павел Михайлович ждал. Он не был влюблен в Анну Петровну, но ему нравилось считать ее красавицей и существом необыкновенным. Beроятно, это было известно и генеральской дочке, и она ничем не разубеждала Травина в таком его мнении. Он был их дальним родственником, знал их дом еще с Тамбова и был как свой в их семье. Павлуше всегда казалось, что у Петра Мироновича жизнь солидная, на широкую, но не фанфаронскую ногу, с традициями и испытанным вкусом. Когда он зачитывался Достоевским, то все великосветские инфернальницы представлялись ему в виде Анны Петровны. И потом, ему совершенно немыслимо было вообразить себе барышню Яхонтову в неблагородном, неблаговидном, глупом или смешном положении. Это было жизненно недопустимо. Для него было бы невыразимо приятно оказать рыцарскую услугу, защитить ее, исполнить рискованное поручение, хотя еще приличнее было думать, что она в этом не будет нуждаться. Павел Михайлович был двадцатилетний мальчик с простым, необмятым русским лицом, покрытым пятнистым румянцем, но в глубине души он был романтиком и фантазером, так что такое обожание Анны Петровны, при отсутствии всякой другой влюбленности, легко могло сойти не только за любовь, но и за страсть.
Потому он с нетерпением ждал, что ему скажет, чего от него потребует Анна Петровна, но та все ходила вокруг комнаты и потом задала три вопроса, не имевших, казалось бы, никакой связи между собою. Первый она спросила, не останавливаясь еще:
— Павлуша, вы ведь любите меня?
Травин от неожиданности не поспел ничего ответить, как Яхонтова, подойдя почти вплотную к нему, проговорила, стараясь нахмуриться:
— Вы знаете Андрея Викторовича Стремина?
— Нет.
Анна Петровна досадливо отошла от него и села в качалку и, помолчав некоторое время, снова вопросила молодого человека довольно мрачно: