Две жизни одна Россия
Шрифт:
Какая ирония судьбы! В течение недели в Лефортовской тюрьме меня лечили куда больше и лучше, чем за все годы пребывания в Советском Союзе. Меня регулярно водили в медицинский корпус, где общительный молодой врач Михаил Иванович подробно выспрашивал о моей болезни. Для консультации он привлек специалиста со стороны, некую Надежду Епифановну, которая сказала, что я должен очень за собой следить, иначе может быть худо. Во время одного из моих посещений Михаила Ивановича тот с гордостью сказал, что достал для меня японские таблетки, которые могут заменить гидрохлоро-тиацид, который я обычно
Я решил, что в данной ситуации это и в самом деле было бы ни к чему, и согласился принимать таблетки, тем более что часто испытывал неприятные ощущения в голове. Ежедневно меня вынуждали подписывать листок, где аккуратно указывалось количество таблеток и доза. Я был уверен, что эти редкостные заграничные лекарства берут для меня из какой-нибудь специальной элитарной кремлевской аптеки. Ведь обыкновенный советский гражданин и мечтать не мог приобрести медицинские препараты, подобные этим японским пилюлям, да и многие другие тоже.
Затем медицинское начальство сосредоточило свое внимание на моем, извините, геморрое. Снова был приглашен специалист, которому не понравились размеры опухоли, и он прописал мне две свечи в день. Я так и запомнил его стоящим возле умывальника и моющим свои желтые резиновые перчатки. Как у большинства советских врачей, у него не было соответствующих медицинских приспособлений.
С того дня ко мне в камеру стала наведываться молодая, лет двадцати, застенчивая белокурая медсестра Света. Она проявляла материнскую заботливость и по два-три раза в день измеряла мне давление и вставляла свечи.
Сравнивая, как обслуживали меня и как отнеслись к Стасу, когда он один раз пожаловался на зубную боль, я понял всю несоразмерность наших статусов. Ему просто ответили, что зубной врач в отпуске и пускай он обратится снова не раньше, чем через месяц.
* * *
К четвергу мое настроение улучшилось еще больше. После разговора с Петренко мне стало как-то легче общаться и с Сергадеевым, и со Стасом. Внимательность, чтобы не сказать заботливость начальника тюрьмы, его внезапное беспокойство о моем здоровье все больше наводили на мысль о грядущих переменах в моем положении. Ведь до этих пор начальство к моим жалобам относилось, в лучшем случае, безразлично.
Во время утреннего допроса Сергадеев сообщил мне, что свидание с моей женой назначено на середину дня. В ожидании встречи я пытался представить себе, каков может быть дипломатический выход из тупика под названием "дело Захарова — Данилова". Как мне казалось, решение находилось сейчас здесь, в Лефортовской тюрьме, и обе сверхдержавы могли бы с его помощью предотвратить политический кризис и сохранить свое лицо. Нужно было только немедленно выпустить Захарова и меня под опеку соответствующих посольств, и тогда сразу бы уменьшилось напряжение между обеими странами. А затем уже могли последовать и необходимые переговоры. Перед моими глазами стоял пример дела Энгера — Черняева — Кроуфорда, когда Соединенные Штаты и Советский Союз пришли к соглашению об освобождении
Около трех часов дня я был выведен из камеры и препровожден сначала в кабинет Сергадеева, а оттуда в комнату для свиданий, где меня ждали уже Руфь и Роджер Дейли. Мы обнялись с Руфью, и она торопливо рассказала мне о последних усилиях прессы и других организаций в битве за мое освобождение.
— Об этом сейчас ежедневные заголовки в Соединенных Штатах, — сказала она.
— Мне даже говорили, что миссис Данилофф стала звездой номер один на американском телевидении, — иронически заметил Сергадеев.
Потом мы сели с женой рядом на скамью, и я достал блокнот со своими заметками, сделанными за последние дни. Сейчас у меня была первая возможность поговорить с ней о предъявленном обвинении. С блокнотом на коленях я медленно и подробно излагал Руфи все, что произошло. Как и раньше, Сергадеев и переводчик следили за каждым моим словом. Я объяснял Руфи всю серьезность обвинений и высказал предположение, что следствие может затянуться еще на несколько месяцев, если не дольше, и что потом, как было сказано, мне может грозить военный трибунал.
— Трибунал! Суд! — взорвалась Руфь. — Ты не должен идти на суд! Здесь не будет справедливого суда.
Сергадеев при этих словах нахмурился.
— … Дело Захарова и мое, — продолжал я говорить, обращаясь и к Руфи, и к Сергадееву, — практически сходны. — Они должны быть решены немедленно, иначе произойдет дальнейшее ухудшение американо-советских отношений.
Тут я начал развивать сценарий моего освобождения под ответственность американского посла, и как за этим должны последовать переговоры обеих сторон.
Сергадеев смотрел, нахмурясь и в некотором удивлении, словно я ненароком выдал очень важный дипломатический секрет, неизвестно как попавший мне в руки сквозь стены тюрьмы.
— Кто Вам говорил такое? — почти закричал он потом, прерывая меня на полуслове.
— Никто. Просто мои соображения.
Он замолчал, продолжая недоверчиво хмуриться. Роджер спросил его, может ли меня защищать в суде американский адвокат. Вопрос снова вызвал гнев полковника.
— Консультироваться со всеми этими американскими советологами абсолютно ни к чему! — заявил он. — Они не знают наших законов. Если хотите узнать о них побольше, обратитесь к советскому адвокату. Господин Данилов получит такое право, когда закончится следствие. Но представлять его будет только советский защитник.
Затем Руфь объяснила мне действительную причину, по которой отложила наше свидание: она провела много времени, пытаясь выяснить у советских юристов и диссидентов, как лучше действовать сейчас, во время следствия, и потом, во время возможного суда. Американское посольство не могло оказать существенной помощи по юридическим вопросам, оно было по ним мало информировано, у них в библиотеке даже нет Уголовно-процессуального кодекса. Во время разговора Руфь тоже вынула и положила перед собой записную книжку, и я смог прочитать на открытой ею странице: "По советским законам ты не обязан отвечать ни на один вопрос следователя, если не хочешь этого”.