Две жизни одна Россия
Шрифт:
Я кивнул, сожалея, что никто не сказал мне об этом в день моего ареста. Хотя выбор между ответом на вопросы и полным молчанием не так уже прост и легок. Чтобы хранить молчание, нужна большая сила сопротивления, а значит, еще большее душевное напряжение, чем если отвечаешь правдиво. И, наверное, КГБ применило бы в этом случае какие-нибудь известные им изощренные способы, чтобы заставить меня говорить.
— … Редакция твоего журнала, — сказала мне Руфь, — пригласила Сайруса Вэнса (государственный секретарь при президенте Картере), чтобы он дал совет, как поступить. И еще они хотят прислать сюда Лиона Липсона, специалиста по советскому праву из Йельского университета. Но я попросила
Я согласился с мнением Руфи и сказал, чтобы она попросила редакцию связаться с адвокатом Диной Каминской, которая до своего отъезда в Соединенные Штаты защищала в Москве многих диссидентов.
Едва слышным шепотом Руфь сказала мне также, что навещала профессора Гольдфарба в клинике Вишневского, и тот хочет выступить на суде в мою защиту. Я знал, что по состоянию здоровья он не может покидать больничную палату и тем более выступать в суде, но я был глубоко тронут его мужеством. Сын Гольдфарба, Алик, звонил Руфи из Нью-Йорка и спрашивал разрешения на публикацию в печати подробностей о том, как КГБ пытался в 1984 году заставить Давида Гольдфарба оговорить меня и бросить тень на мою репутацию. Понимая, что его свидетельство может подпортить им весь сценарий, советские власти поторопились изолировать тяжело больного ученого, и после визита Руфи уже не допускали к нему в больницу никого, кроме жены и дочери Ольги. И все же два советских журналиста сумели прорваться через кордон. Они пытались склонить Гольдфарба к отрицанию того, что КГБ пробовал через него оказывать на меня давление. Он прогнал их, но его не оставляло беспокойство, что в советской печати может появиться информация, искажающая его слова.
— … Ольга позвонила мне, — продолжала шептать Руфь, — и рассказала об этих подозрительных журналистах. Давид Моисеевич хочет, чтобы мы знали: он говорил одну только правду, а все, что мы прочитаем в газетах, будет наверняка ложью и клеветой.
Еще Руфь сказала, уже гораздо громче, что наконец-то Гольдфарба начали прилично лечить, и ведь какая странная вещь: этому способствовал мой арест, благодаря которому наша дружба обратила на себя всеобщее внимание, и теперь уже советским властям будет не так удобно, если ученый умрет без должного медицинского ухода.
Министр здравоохранения дал соответствующие указания больничному начальству в лице доктора Кузина, и тот проявил активность, невиданную в стенах травматологического корпуса уже многие годы. Был отдан приказ даже красить стены, скрести полы, а также чаще менять белье и купать пациентов. А четвертого сентября в палату, где лежит Гольдфарб, явилось целых двадцать пять медицинских работников для обследования его состояния. В результате чего устаревший советского производства протез его ноги заменили на западную модель, носить которую было намного легче. Был также сделан рентген, показавший небольшую опухоль в левом легком (о раке Гольдфарбу не было ничего сказано). Главной целью лечения стало предотвращение развития гангрены стопы, чтобы исключить ампутацию. Врачи не хотели, чтобы в случае, если Гольдфарб все же уедет в Нью-Йорк, тамошние медики могли сказать, что не было сделано всего для излечения больного… А в общем, дело не в мотивах. Я был просто очень рад узнать, что моего друга наконец-то начали нормально лечить.
Сергадеев, раздраженный, что Руфь и я снова заговорили почти шепотом, прервал свой разговор с Дейли. Увидев, что он повернулся к нам, я стал подробно описывать Руфи, как ко мне наведывался начальник тюрьмы. Я знал, что Руфь оценит сравнение Петренко с генералом Лепарским. Сергадеев
— К чему вы тратите столько времени на разговоры о тюрьме? — сказал он. — Я ведь просил не обсуждать наши внутренние проблемы. Поговорите лучше о своей семье.
Несколькими минутами позже, когда Дейли вновь отвлек внимание Сергадеева вопросами на юридическую тему, Руфь и я опять заговорили о моем деле.
— Оно принимает плохой оборот, — сказал я ей. — Они не думают отступаться.
Руфь видела мое состояние и попыталась меня утешить.
— Этого следовало ожидать, — отвечала она. — Почитал бы ты статью в "Известиях"! О том, как ты шастаешь по кустам, склоняя невинных советских граждан шпионить в твою пользу. Это же полный абсурд! Ни один человек, во всяком случае, из числа наших знакомых, никогда не поверит такому. Многие из советских друзей звонят мне и желают тебе всего хорошего. Некоторые открыто говорят по телефону, что все эти обвинения бессмысленны. Один даже осмелился высказать мнение, что КГБ просто банда сволочей!
В последнее было трудно поверить, и я подумал, что Руфь просто пытается немного развеселить меня. Одно дело, если бы такое сказали по телефону наши американские друзья, но чтобы советские!.. Мужество и преданность многих из них и радовали, и печалили меня, и я подумал с горечью: "Неужели не придется их больше увидеть?.."
Свидание подходило к концу. Мы поднялись и стали прощаться. Когда Дейли шел к двери мимо меня, я попросил его передать президенту Рейгану мою благодарность и надежду, что дипломатическое разрешение кризиса будет найдено достаточно быстро.
Молча возвращались мы с Сергадеевым в комнату 215. После того как уселись за стол, он вручил мне то, что принесла для меня Руфь: номер "Ю.С.Ньюс энд Уорлд Рипорт" от 7 сентября с ее статьей о советской археологии и длинный телекс со словами поддержки от всех сотрудников нашего журнала. Он сказал, что я могу почитать, пока он будет заниматься своими делами. Через некоторое время он откинулся на спинку стула и смерил меня внимательным взглядом.
— Наверное, у себя в камере опять засядете за Ваши книжки о декабристах?
В его голосе звучало неодобрение.
— Что Вы хотите этим сказать? — спросил я.
Сергадеев не ответил. Мне кажется, я понял тогда, в чем дело. Он чувствовал, что я невольно провожу некоторую параллель между своей судьбой и судьбой декабристов, и, как многие советские люди, считал их тогдашнюю борьбу чем-то священным, чего нельзя касаться. По нахмуренному выражению его лица, я видел: он сожалеет, что дал мне возможность взять в камеру книги о декабрьском восстании. Любые сопоставления между нынешними временами и годами царизма приводят в ярость советских идеологов, живущих иллюзией, что 1917 год обозначил абсолютный разрыв с прошлым.
* * *
Недоброе молчание продолжалось не знаю сколько времени.
В среду десятого ко мне опять пожаловал Петренко. Я просто уже терялся в догадках, не будучи в состоянии объяснить столь частые его посещения. Хотелось, конечно, надеяться, что постоянные расспросы о моем здоровье и настроении — признаки скорого моего освобождения. Но, с другой стороны, вполне возможно, он, как многие советские люди, просто питает интерес и симпатии к Америке. Одно, во всяком случае, было очевидным: он любил поговорить, в особенности об американцах, прошедших через его руки. В недавние годы Лефортово "пригрело" некоторое количество американских граждан, в том числе нескольких торговцев наркотиками и пожилую женщину, у которой при досмотре в аэропорту обнаружили пистолет. Она хотела отомстить какому-то человеку в Белоруссии, убившему в годы войны нескольких ее родственников.