Echo
Шрифт:
Буду! Обязательно! Велкам, велкам, леди, раздевайтесь, только чур я пока в сортир сама, потом ты.
О’кей, спасибо.
Вернулась на цыпочках из коридора, шёпотом:
Спасибо в постель не положишь! Раздевайтесь догола, лягте на кровать, разведите ляжки — вас будут долго и грязно трахать!
Она сняла курточку, разулась и просочилась в спальню.
Пришла Ксюха.
Иди, я пока поставлю чайник.
Где там у тебя свет включается?
Не помнишь что ли или набиваешься на провожатую?
Уже надоело, Ксю, честное слово.
Изини.
Я шарил на кухне, О. Фролов зашёл в ванную, включил воду. Выходит, я говорю:
Ты что там, Саша?
Искупаюсь.
Время-то знаешь сколько?
Мне по хую.
Завтра надо бы пойти в институд или в библиотечку хотя бы…
Ка-акая разница… — он зевает,
Я забежал в ванную, раскручиваю свою бритву, вынимаю лезвие, прячу под ванну.
Сижу на кухне, курю, завариваю чай. На столе офроловские записи. Разворачиваю тетрадку — сверху надпись: «Алкофилософия. Том ». Увидев эпиграф, я не удержался от смеха:
Есть только змий между прошлым и будущим
И именно он называется змий
(за него и держись — зачёркнуто).
Эту знаменитую и великолепную песню, не понять почему допущенную в «благородный» эфир рыгаловки, состоящий, как вы наверное знаете, из отборнейших блатюков, мы с Сашей додумались перепеть после пятидневного марафона под девизом «перепить самих себя из прошлого и заодно и желательно и из будущего» (до этого рекорд был четыре дня). Кстати, присутствующий тут наш друг поэт М. Гавин заметил, что во второй строке заключается вся суть поэтики «ОЗ»: иной бы написал, что именно он называется «жизнь» или какое-нибудь другое слово, но только не «змий». Однако он не вкусил всего назревшего и даже перезревшего плода поэтики «от гриба» плюс «от змия»: на шестой день утром, часов так в час дня, я, очнувшись, как ни странно, на своей кровати и обнаружив рядом на полу Сашу, толкнул его и толкнул ему речь, которой нет адекватов в порядочных языках и от которой Саша чуть не сдох — он непомерно широко разинул рот, покраснел, захрипел и минут пять не осуществлял дыхания. Я, кстати, тоже чуть не сдох, потому что у меня как никогда в жизни, невообразимо, нестерпимо и непоправимо болела голова, язык работал автономно, вот более-менее внятная выдержка: «Я… я… я… я… я? я?? я!.. я-я-я… я… как… как… как… так… так сказать как посмотреть блять в рот нассать и хуй сусать… Коробковец как накот, а я как крюкак… А насос ли я? Я… я… хуезос, но… всё равно я насорост и насосос!.. нарост нам в рот, нанос нам в нос, а носс ли ност?.. и хуйс нам в наст…». Потом целый день мне мерещилось, что в углах бегают чёрные мыши или пауки…
Вода шумит, О. Фролов, нехороший, зевает, отворяет дверь, оттуда пар — слишком горячая вода, заходит, лёгкий щелчок защёлки. Я думаю, что бы послушать: его раздражит, да и слишком поздно, а его слюнявый «» от «Смэшингов» я не вынесу. Конечно, придётся «A Deeper Kind Of Slimber» — он навевает такой «уход в жук» (говоря по-обычному, жуткую меланхолию на почве медитации о метафизическом), что, выходя курить на балкон (я всё-таки стараюсь не коптить квартирку), выкуривая подряд третью сигарету «Примы», разжимая отвратительно ей пропахшие пальцы, отпускающие окурок вниз, абсолютно тупо, меланхолично и механично думаешь, что таким бы пальцам разжаться над тобой и тут самому слететь, как эта вонючая труха в бумажной окольцовке… туда. У О. Фролова, впрочем, другие фантазии: видишь ли, говорит, тот штырь под балконом — вот бы присесть на корточках на край балкона или лучше как-нибудь свеситься, держась руками, вытянуть ноги, держа их уголком навесу, самому отпустить и прям так — на штырь, прям анусом! гы-хы! а то там головой в асвальт, переломы, лужи крови — мразь! Нужно так сгруппироваться, подрасчитать прыжок, чтоб вот этот кол точно вошёл куда надо — «и в горло я успел воткнуть и там три раза провернуть»!.. По-моему, это в стиле Ministry, то есть всё равно как бы по-моему — не знаю, что ему могут навевать его «Разбитые тыклы»… (Всё это не дай бог, конечно.) Иногда правда мы всё же сходимся в русле медитативной деструкции Einsturzende Neubauten или “Mezzanine” Massive Attack…
Итак, «Алкофилософия»:
«…на трезвую голову жизть воспринимается не то чтобы неверно, но как-то неустойчиво и двояко, несерьёзно, вообщем. Я вот уже скоро как вторую неделю не пью и никак не могу укрепиться в своём отношении к окружающему, как потеряный всё равно
Другой компонент «ухода в жук» — визуальный, открытый нами совсем недавно и случайно, но отдельно от которого теперь «Тиамат» не вос-принимается — раскрытый непременно на фигурках Босха или Брейгеля альбом «Искусство эпохи Возрождения» — пятикилограммовый фолиант эпохи 50-х годов с тёмными чёрно-белыми репродукциями. Репорепродукциями — по словам Репинки, она его умыкнула из библиотеки — каким образом такое можно сделать с таким крупным предметом да ещё известными реполапками, мы с О. Ф. даже не предполагаем; однако пользуемся с радостью (вернее, с меланхолией), нашли применение.
…Жук одолевал, я не представлял уже, звучит ли монотонно вода. От усталости и воспринятого за весь день алкоголя мозг уже отключается, но завалиться спать как нормальный человек я не могу — я боюсь потерять сознание даже таким естественным образом, а что уж говорить про другие, и из-за этого наползает бред, ужас…
Я то сидел, глядя на картинку, то на лампочку — и всё белело вокруг, ослепляло и какое-то слово возникало в голове, двоилось, троилось, повторялось, дробясь на мизерные, частые, учащённые до сплошной тошнотворной белизны эхоповторы. Было настолько неприятно, что не хотелось жить, нужно было разбить голову об кафель. После удара растекалась адская боль — и нельзя дотронуться даже до волоска на голове. Всё белое даже когда вырываешься из бреда — это белый дым (я накурил); трясясь, чисто механически я вставал, наливал чай (вернее, холодный кипяток без заварки, потом просто воду из крана) и глушил, глушил. Но одна мысль красной струйкой сочилась с лампочки в этих белых клубах дыма и белых разводах света от лампочки — сейчас кончится «Тиамат», и я, извиваясь и кривляясь, как Микки Маус иль Плуто, подойду (подбегу) к двери, постучу и профанистично, имитируя интонации истеричной матери, провякаю со специфическим ударением-затягиванием второго слога: «Са" ша-а", Са" ша-"а!».
На самом интересном месте моей мысли дверь ванной распахнулась и вышел О. Фролов. Он был голый, с него лилась вода, лицо его было красным, волосы взъерошены. Он плакал, он весь трясся, он, согнутый и сочащийся, двинулся ко мне. Грязным пакетом с облупившейся картинкой, изображающей группу пидоров, баб и негров, довольных как от ганджи, а раскуривающих всего-навсего какой-то «Кент», он сжимал одной рукой вторую руку.
Не могу, — простонал он и, закрывая лицо ладонями, зарыдал. Пакет полетел на пол, пролив целую пригоршню крови. Кровь, как акварель по воде, расплывалась по его белому телу, его сильно трясло, глаза были кроваво-красными.
…Даже этого не могу сделать, — он выставил левую руку: на запястье три разреза, красных, мягких как та же свежая мягкая акварельная краска, сочащихся.
Он вдруг как-то взбрыкнул и сорвался с места. Побежал в комнату, поскользнувшись, упал в коридоре. Я за ним — обнаружил его уже завернувшимся в постель, трясущимся в судорогах, плачущим, заворачивающим руку, укачивающим её как ребёнка. Он вскочил и понёсся опять в кухню. Весь пол был в красных каплях и мазках, и даже стены.
Я не могу, Алёша, не могу! Блять, что же делать теперь?! — я не могу! не могу! не могу! — Он опять захлебнулся рыданиями, закрываясь от меня ладонями.
Что же ты, Саша… — я сам не знал что делать, как быть и в первый раз видел его слёзы, — ну, ничего… — я взял его за плечо, посадил на свой стул, сам метнулся в ванную. Тут я остолбенел: вода была мутно-красной, до краёв, всё вокруг — стены, раковина, зеркало — было забрызгано, вымазано густой, тёмной кровью, на полу были неразведённые акварельные лужи и — бритва. Я поднял её — старая, ржавая, из чёрного материала, на одной стороне на ней словно расплавленный пластилин… Она лежала всегда под банкой с зубными щётками, и я даже не мог вообразить, что ей можно…