Экспансия - 1
Шрифт:
– Нами, Пол, нами. Не отделяйте меня от испанцев, я хочу, чтобы нами правил каудильо.
– Не говорите за всех, Хайме. Целесообразнее сказать <мною>. Понимаете? <Я хочу, чтобы мною правил Франко>.
– Я только тогда что-нибудь стою, когда моя служба представляет мнение нации. Один - он и есть один, пустота...
– Один - это один, Хайме. Это очень много, да еще если один - то есть каждый - есть явление. Вот когда сплошные нули, мильон нулей, а впереди, отдельно от них, единица - тогда это ненадолго, единица сковырнется, нули рассыпятся...
Хайме
– А мы зачем? Мы не дадим нулям рассыпаться. Мы их хорошо держим в руках... Так вот, меня тоже интересуют люди со специальностью, ясно, не нашего гражданства.
– Какого конкретно?
– Не вашего. Я понимаю вас и ценю ваш такт: вас не интересуют испанцы, меня - американцы. А все другие пусть станут объектом нашего общего интереса. Согласны?
– Предлагаете обмен информацией?
– Именно.
– Почему нет? Конечно, согласен... Вы - мне, я - вам, очень удобно.
– Оставите свой телефон?
Роумэн поморщился:
– Слушайте, не надо так. Вы же не ребенок, ей-богу... Я отлично понимаю, что мой телефон вами прослушивается. Будьте профессионалом, это надежно, таких ценят... Любителями, которые слепо повторяют план, разработанный дядями, расплачиваются. Будьте единицей, Хайме. Бойтесь быть нулем. Звоните мне в среду, в девятнадцать, вечер не занят, можем встретиться. Где Брунн?
– Эй, - Пол окликнул Штирлица, когда тот, посмотрев на часы, поднялся из-за столика маленького кафе в двух блоках от автовокзала.– Вы куда?
– А вам какое дело?– Штирлиц пожал плечами, сразу же ощутив боль в пояснице и усталость, которая давяще опустилась на плечи, словно кто-то надавил очень сильной рукой хрупкую косточку ключицы.
– То есть как это?!– Роумэн оторопел от этих слов; ждал всего чего угодно, только не такой реакции.
– Да так. Какой сегодня день? То-то и оно. Не человек для субботы, а суббота для человека. Или я должен отмечаться перед тем, как решу покинуть квартиру?
– Звонить должны.
– Почему? Не должен. Мы об этом не уговаривались.
– Ладно, Брунн. Если вы не скажете, зачем приехали сюда - я передам вас здешней полиции.
– Они любят нас. Мне ничего не будет.
– Верно, они вас любят. Но они, как и мы, не любят тех, кто похищает деньги, принадлежащие фирме. Тем более такой крепкой, как ИТТ. Эрл Джекобс повязан с испанцами, за кражу вас отправят на каторгу.
Штирлиц закурил, вздохнул, щелкнул пальцами; куда ему до испанцев, у тех это с рождения; щелчка не получилось, шепот какой-то, а не щелчок, тогда он медленно обернулся к стойке, опасаясь, что боль растечется по всему телу, и попросил:
– Два кофе, пожалуйста.
– Нет у меня времени распивать с вами кофе, - сказал Роумэн.– Или вы отвечаете на мой вопрос, или я связываюсь с полицией, там ждут моего звонка.
– Да отвечу я вам... Не злитесь. Выпейте кофе, гнали небось... Дорога дурная, надо расслабиться... Сейчас пойдем туда, куда я хотел пойти один. Я буду любить женщину, а вы посидите в соседней комнате... Только она крикливая, возбудитесь, лучше сразу кого прихватите.
–
– Послушайте, Пол, я здесь работал... Понимаете? В тридцать седьмом. И снимал квартиру в доме женщины, к которой решил приехать в гости... Вы же знаете, что нам при Гитлере запрещалось спать с иностранками...
– Вашему уровню не запрещалось.
– Я здесь был еще не в том уровне, которому разрешалось. Я был штурмбанфюрером, шавкой... И потом, когда нацизм прет вперед - всем все запрещают, и эти запреты все принимают добровольно, почти даже с радостью; начинают разрешать, лишь когда все сыплется...
– Пошли. Я импотент. Приятно послушать, как нацист рычит с местной фалангисткой, зоосад в Бургосе.
Штирлиц допил кофе, положил на стол доллар, официант, казалось бы не обращавший на него внимания, подлетел коршуном, смахнул зелененькую и скрылся на кухне.
А ведь другого выхода у меня нет, понял Штирлиц. Слава богу, что я вспомнил Клаудиа, неужели она все еще здесь? А куда ей деться? Испанки любят свой дом, она никуда не могла отсюда уехать. А сколько же ей сейчас лет? Она моложе меня лет на пять, значит, сорок один. Тоже не подарок; единственно, чего я совершенно не умею делать, так это разыгрывать любовь к женщине, слишком уж безбожное злодейство, они слабее нас и привязчивее, это как обманывать ребенка... Но она любила меня, мужчина чувствует отношение к себе женщины лучше, чем они сами, они живут в придуманном мире, фантазерки, нам не снились такие фантазии, какие живут в них, каждая подобна нереализовавшему себя Жюлю Верну; мальчишки никогда не играют в свою войну с такой изобретательностью, как девочки в куклы и в дочки-матери.
Он поднялся, устало думая о том, как Роумэн смог его вычислить; сделал вывод, что здешняя служба начала контактировать с американцами; еще один удар по его надежде на дружество победителей; жаль; бедный шарик, несчастные люди, живущие на нем; какая-то обреченность тяготеет над ними, рок...
– У вас машина рядом?– спросил Штирлиц.
– Да.
– Впрочем, здесь недалеко. Пойдем пешком?
– Как хотите, - ответил Роумэн.– Я-то здоровый, это вы калека.
Они шли молча, Штирлиц снова чуть прихрамывал, боль в пояснице стала рвущей, будь она проклята; все в нашей жизни определяют мгновения; я прекрасно себя чувствовал, не ощущал никакой боли, казался себе молодым до той минуты, пока этот парень не окликнул меня; один миг, и все изменилось.
... Он вошел в холодный мраморный подъезд первым и, лишь нажав медный сосок звонка, понял, какую непоправимую ошибку совершил: Клаудиа знала его как Штирлица, а никакого не Брунна или Бользена...
А эти про Штирлица, видимо, еще не знают, подумал он, и чем дольше они будут этого не знать, тем вероятнее шанс на то, чтобы вернуться домой; я должен сделать все, чтобы она не успела назвать меня так, как всегда называла - <Эстилиц>. Я должен - в тот именно миг, пока она будет идти к двери, - придумать, что надо сделать, чтобы не позволить ей произнести это слово.