Ельцын в Аду
Шрифт:
– Ну, пойдем со мной на обед к императрице Марии Федоровне в Павловск.
Гостей за столом оказалось немного. Великий поэт, воспитатель наследника трона Жуковский сидел возле своего друга. Крылов не пропускал ни одного блюда.
– «Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, - шепнул ему Жуковский.
– Дай императрице возможность попотчевать тебя».
– «Ну а как не попотчует!» - отвечал баснописец и продолжал накладывать себе на тарелку.
– Мда, избаловали Вас царские повара...
– пошутил Ницше.
Крылов, оглядываясь и убедившись, что никого нет вблизи, ответил:
– «Что царские
– не больше грецкого ореха. Захватил я два, а камер-лакей уж удирать норовит. Попридержал я его за пуговицу и еще парочку снял. Тут вырвался он и двух рядом со мною обнес. Верно, отставать лакеям возбраняется. Рыба хорошая – форели; ведь гатчинские, свои, а такую мелюзгу подают, - куда меньше порционного! Да что тут удивительного, когда все, что покрупней, торговцам спускают. Я сам у Каменного моста покупал. За рыбою пошли французские финтифлюшки. Как бы горшочек опрокинутый, студнем облицованный, а внутри и зелень, и дичи кусочки, и трюфелей обрезочки – всякие остаточки. На вкус недурно. Хочу второй горшочек взять, а блюдо-то уж далеко. Что же это, думаю, такое? Здесь только пробовать дают?!
Добрались до индейки. Не плошай, Иван Андреевич, здесь мы отыграемся. Подносят. Хотите верьте или нет – только ножки и крылушки, на маленькие кусочки обкромленные, рядушком лежат, а самая-то та птица под ними припрятана, и нерезаная пребывает. Хороши молодчики! Взял я ножку, обглодал и положил на тарелку. Смотрю кругом. У всех по косточке на тарелке. Пустыня пустыней. Припомнился Пушкин покойный: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» И стало мне грустно-грустно, чуть слеза не прошибла... А тут вижу – царица-матушка печаль мою подметила и что-то главному лакею говорит и на меня указывает... И что же? Второй раз мне индейку поднесли. Низкий поклон я царице отвесил – ведь жалованная. Хочу брать, а птица так неразрезанная и лежит. Нет, брат, шалишь – меня не проведешь: вот так нарежь и сюда принеси, говорю камер-лакею. Так вот фунтик питательного и заполучил. А все кругом смотрят – завидуют. А индейка-то совсем захудалая, благородной дородности никакой, жарили спозаранку и к обеду, изверги, подогрели!
А сладкое! Стыдно сказать... Пол-апельсина! Нутро природное вынуто, а взамен желе с вареньем набито. Со злости с кожей я его и съел. Плохо царей наших кормят, - надувательство кругом. А вина льют без конца. Только что выпьешь, - смотришь, опять рюмка стоит полная. А почему? Потому что придворная челядь потом их распивает.
Вернулся я домой голодный-преголодный... Как быть? Прислугу отпустил, ничего не припасено... Пришлось в ресторацию ехать. А теперь, когда там обедать приходится, - ждет меня дома всегда ужин. Приедешь, выпьешь рюмочку водки, как будто вовсе и не обедал...»
– Крылов, ты тут Пушкина помянул, - приготовил какую-то каверзу Сатана.
– Знаешь, какой монолог
– Где?
– В «Песне о вещем Олеге».
– Какой монолог?
– «Так вот где таилась погибель моя...»
– При чем тут я?
– Ты это декламируй и себя по брюху хлопай! Ты ведь из-за обжорства преждевременно умер!
Очень остроумный человек и талантливый стихотворец не замедлил с достойным ответом:
– Согласен, мой грех – чревоугодие, а твой куда горший – гордыня! Я спасусь, а вот ты – вряд ли!
– В отличие от тебя я спасаться не желаю!
– отбрехнулся повелитель подземного царства.
Ельцину было страшно слушать такие разговоры: своей-то учести он не знал.
– А давай пойдем к Пушкину!
– предложил ЕБН своему гиду.
– Редкий случай представился его живьем... то-есть в посмертии увидеть.
... «Солнце русской словесности» хмурилось: душа поэта, если можно так выразиться, была не в духе.
– «... Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре.
Сколько их? Куда их гонит?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят?
Ведьму ль замуж выдают?» - шептал смуглокожий черноволосый небольшого роста мужчина, в котором по характерным бакенбардам (а вовсе не по стихам) Борис Николаевич признал Пушкина – уж больно тот смахивал на портрет, который висел в школе на стене. Тем временем бесы изображали описываемую поэтом картину: кружились; отчаянно сопротивляющегося домового живьем запихивали в гроб, а сотни ведьм предлагали себя в невесты всем желающим (последних, впрочем, не находилось)...
– Скучно тут, - прошептала душа гения.
– Как писал Грибоедов, «Пойду искать по белу свету, где оскорбленному есть чувству уголок»... Сплошное у меня «Горе от ума». «Карету мне, карету!»
Появился экипаж – и Александр Сергеевич запрыгнул в него. Путешественники по аду последовали за ним – и очутились на ямной станции. Пушкин торопливо выпрыгнул из тарантаса, вбежал на небольшое крыльцо станции и закричал:
– «Лошадей!...»
Заглянув в три комнатки и не найдя в них никого, нетерпеливо произнес:
– «Где же смотритель? Господин смотритель!...»
Выглянула заспанная фигурка лысого старичка в ситцевой рубашке, с пестрыми подтяжками на брюках...
– Чего изволите беспокоиться? Лошадей нет. И Вам придется обождать часов пять...
– «Как нет лошадей? Давайте лошадей! Я не могу ждать. Мне время дорого!»
Старичок хладнокровно прошамкал:
– Я Вам доложил, что лошадей нет! Ну и нет. Пожалуйте Вашу подорожную.
Приезжий серьезно рассердился. Он нервно шарил в своих карманах, вынимал из них бумаги и обратно клал их. Наконец подал что-то старичку и спросил:
– «Вы же кто будете? Где смотритель?»
Старичок, развертывая медленно бумагу, ответствовал:
– Я сам и есть смотритель... По ка-зен-ной на-доб-но-сти, - прочитал протяжно он. Далее внимание его обратилось на фамилию проезжавшего.
– Гм!.. Господин Пушкин!.. А позвольте Вас спросить, Вам не родственник будет именитый наш помещик, живущий за Камой, в Спасском уезде, его превосходительство господин Мусин-Пушкин?
Приезжий, просматривая рассеянно почтовые правила, висевшие на стене, быстро повернулся на каблуке к смотрителю и внушительно продекламировал: