Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
А еще живой Осип Гермайзе, хлебающий в сталинском лагере баланду, быть может, и из собственной палки — по Солженицыну, — догадывался о судьбе Гермайзе, оставшихся в оккупированном Киеве, из которого эвакуироваться было нелегко, особенно обладая столь непопулярной в те годы фамилией.
Трагический — страшный — роман! Жизнь и смерть, война и политика сплетены в тугой узел, который не разрубить и не развязать.
Изабеллу Наумовну Глаголевы все-таки уберегли. Теперь отец Глаголев и его жена носят звание «Праведник Народов Мира», которое присваивает иерусалимский центр Холокоста Яд-Вашем.
Судьба членов семьи Гермайзе эпохальна, исторична и закономерна.
Вот так в моей неудачливой
Пора кончать роман: осталось досказать немного. Конечно, в него не вошли важные вещи — хождение с Виктором Некрасовым к Бабьему Яру, оккупационные воспоминания Света Яхненко, мои очень важные разговоры с мальчишками в середине 60-х годов у костра, где они грелись ночами и старались напугать местных жителей черепами, насаженными на пики, которые вытолкнула на поверхность почвы неведомая сила. В роман не вошли и укоры совести за неправедным путем сохраненную мною жизнь, не вошли многие вещи, спрятанные в бездонной яме «Черной книги». На поверхность, как неведомая сила — черепа, я вытолкнул всего лишь две-три черты жизни жмеринского гетто и зловещую судьбу семьи Гермайзе да святых людей — семейство Глаголевых, начавших гуманитарную деятельность в месяцы судилища над Менделем Бейлисом.
Да, осталось досказать не так уж много. Как на улице Горького сюжет с Лапиным и Хацревиным едва не погубил повесть «Пани Юлишка», как я ускользнул из лап гестапо, о чем не в состоянии вспоминать без странного ощущения стыда; осталось посвятить читателя в свои ощущения от свидания с Эренбургом, которому я поведал о знакомстве с отцом Жени Сафроновой и директором библиотеки Томского университета Наумовой-Широких; еще кое-какие мелочи надо будет втиснуть в последние несколько страниц. Не знаю, достиг ли я цели — показать, как сквозь жизнь каждого просвечивают история и судьбы других людей, как он сам становится историей и любой человек, углубляясь в самого себя, ощущает ее токи, ее волны, ее сдвиги.
Не стоит ничего выдумывать. Нужно только все собрать, все до единого камня, все ниточки, все прочитанное у Достоевского и Толстого, проследить все линии собственной судьбы и судьбы близких и накопленное богатство сплести, завязать в тугой узел, который не разрубить и не развязать, потому что этот узел — ты сам, твоя жизнь, жизнь твоих близких, знакомых, друзей и недругов.
И нет меча, которым можно разрубить историю.
Наталья Ивановна наконец-то сообщила мне по телефону благую весть: великий человек назначает свидание на следующий день в шесть часов вечера. В ее голосе прозвучало снисходительное торжество. Интонация не предвещала ничего хорошего. Однако я отогнал дурные мысли. Без пяти минут шесть я замер у двери Эренбурга на улице Горького. Справа стояло, как и прежде, зеленое ведро для пищевых отходов. Крышка, как и прежде, съехала чуть
— Садитесь, — сказал Эренбург коротко.
Пораженный ужасом и предчувствием сокрушительного провала, я плюхнулся на стул — сейчас я припоминаю, что там стоял именно стул, жесткий, с высокой спинкой, кажется взятый из столовой. Многие и впоследствии серьезные писатели, посещая в молодости тех, от кого ждали поддержки, не очень искренне, на мой взгляд, освещают похожие ситуации. Они мстят литературным светилам за мгновения пережитого унизительного страха, даже при благополучном исходе, который случается, впрочем, крайне редко. Чувство, быть может, невольной мести — одно из самых сложноискоренимых чувств. Месть принимает различные формы, иногда окрашивается доброй иронией, но при любом повороте сюжета остается местью, то есть некрасивым и неблагородным душевным всплеском.
— Я внимательно прочел вашу повесть, — и Эренбург, слабо улыбнувшись, сел. — Да, я внимательно прочел вашу повесть, — повторил он.
Чему он радуется? Моему провалу? Эта квартирка на Горького, по всему видать, заселена злодеями. Я смотрел на угол стола, где в прошлый раз лежала стопа бледно-голубой бумаги. Вокруг папки сияла бездна. Но ведь листок с рекомендацией он мог заранее вложить внутрь. Опошленная массовым употреблением верная формула, что надежда умирает последней, на сей раз не оправдалась. Сейчас она умирала вместе со мной — первой, даже раньше меня. После нашей совместной смерти ничего не останется. Я хорошо знал, что проза моя трудная и что без могучего толчка ее на поверхность не пробить. Да, мы погибнем вместе. Главное — выручить папку, иначе Столярова ее отправит в утиль. «Бухучет» Жени Сафроновой со страничками Хемингуэя по-кафкиански проплыл перед внутренним взором. Пусть бы мою папку кто-нибудь так хранил! Куда меня занесло! Чего захотел! О чем размечтался! Неожиданно я услышал:
— Повесть понравилась. Пани Юлишка — прелестный образ. Я благодарен ей, что она так ласково приняла Лапина и Хацревина.
Я молчал как мертвец. Теперь должен был последовать противительный союз — я не мог поверить в положительный исход посещения квартиры на Горького. И он, этот противительный союз, последовал. Правда, не совсем в том семантическом виде, который я ожидал.
— Грустно, но не скрою от вас — у меня нет возможности практически помочь вам и рекомендовать ее какому-либо журналу.
Я не поверил собственным ушам: у Эренбурга нет возможности помочь и открыть дорогу понравившейся ему вещи? Не может быть! Тут что-то иное!
— Я уверен, что из вас получится хороший писатель, — произнес он, смягчая силу удара.
Он почему-то не спешил возвратить отвергнутую папку.
— Я советую вам сократить главу о Лапине и Хацревине.
Мелькнула грубость: тебе-то теперь что за дело?! Возникла уверенность, что им руководили нелитературные соображения. Это выглядело настолько явным, что и не стоило докапываться до истины. Она лежала на поверхности. Стоило мне терзаться несколько месяцев, чтобы получить отказ на подобных — неведомо каких! — основаниях.
— Чем же вам эта глава не понравилась, — глухо отозвался я, — чем?
— Лапин и Хацревин — единственные подлинные фамилии, которые вы используете, и они вызовут десятки вопросов у редакторов, на которые вы не сумеете или не пожелаете ответить.
Он старательно избегал упоминания о рижском эпизоде, только заметил:
— Любой читающий поинтересуется, кто же такая Сусанна и почему она Фадеева называла по имени. Слишком много загадок.
Вот где зарыта собака. Вот здесь, а не в каком-нибудь другом месте.