Гать. Задержание
Шрифт:
— Ох, Василий, не потому они дома не сидят-то… — еле слышно вымолвила Варвара Михеевна и, сложив на коленях руки, уставилась застывшим взглядом в пол. — Да ты и сам знаешь.
Дорохов хмуро сопел, прилаживая на приклеенной заплате деревянную струбцину. Зажав склеенное место между двумя кусочками фанеры, он затягивал струбцину, которая при каждом повороте тихо поскрипывала. То ли он не рассчитал усилия, то ли струбцина расклеилась, но вдруг раздался треск, и струбцина лопнула в пазах.
А черт! — хрипло выругался Дорохов, с силой ударив сапогом о край стола и тут же отшвырнув его в угол избы. — Чего ты под руку лезешь? Сколько раз говорил, не суй нос ко мне, когда я дело делаю! Что
— А там-от как? — спросила Варвара Михеевна, вытирая краешком платка слезы.
— Не знаю, — сумрачно ответил Дорохов и начал снимать гимнастерку.
Раздевшись, он молча опустился на кровать рядом с женой, но уснуть не мог. Ворочался, вспоминая разговор с Кудряшовым. Странно, вдруг он, никогда не любивший вспоминать прошлое, боявшийся этих воспоминаний, почувствовал, что не может уснуть как раз потому, что эти самые воспоминания как-то успокоили его душу. Словно он еще раз прожил эти мгновения и еще раз понял, что поступал правильно. Что не было ошибок… Никогда и никто с Дороховым так не разговаривал: просто, по-человечески, без видимой участливости и сожаления, но с огромным желанием помочь.
На всю жизнь запомнил Василий Егорович молоденького лейтенанта из СМЕРШа, который вел первый допрос. Невысокого роста, с малиновым шрамом на правой щеке, в застегнутом наглухо мундире, на котором поблескивали два ордена Красного Знамени, лейтенант внимательно, почти не мигая, смотрел на Дорохова и изредка задавал сиплым голосом вопросы. Был он какой-то нервный, с постоянно двигающимися руками: наверное, лейтенант недавно вышел из госпиталя.
— Вот что, Дорохов, спасает тебя, — только то, что жители деревни в один голос подтвердили, что ты в карательных операциях против советских граждан и партизан участия не принимал. Так сказать, холуйствовал перед фашистами, и только. Кормил «завоевателей» дичью и ягодами. Потому ты, Дорохов, косвенно содействовал поддержанию боевого духа фашистов, а значит, был их пособником.
— Гражданин следователь, — Дорохов уже «научился» общению, — я же говорил, что был в партизанском отряде как бы разведчиком, по заданию командира пошел работать в полицию…
— Как бы… по заданию… Я вот что скажу тебе, Дорохов, — шрам на щеке лейтенанта побагровел, — если бы ты, сука фашистская, попался мне в 1942 году, то я просто шлепнул бы тебя без суда и следствия… Такие, как ты, в Смоленске моих стариков в газовой машине за пять минут на тот свет отправили… А тут… мои товарищи уже в Берлине воюют, а я тобой, недобитым прихвостнем, занимаюсь…
Лейтенант долго молчал, сдерживая ярость, и в кабинете было слышно его свистящее дыхание.
— Только одному удивляюсь… Все перед войной «активистами» были. Ударниками… Небось пел «Если завтра война…», а как фашисты пришли, сразу же все гады, вроде тебя, повыползали… Полицейскими, карателями стали… Мразь!.. Нет, мало мы вас перед войной почистили, мало!
Потом был другой следователь. Пожилой капитан, равнодушный, спокойный. Дорохов в который раз рассказывал свою историю, тот молчал, изредка доставая из кругленькой коробочки леденец и бросал его в рот. Допросы были долгими, нудными. Капитан то и дело прерывал, просил повторить ту или иную деталь. Когда Василий Егорович повторял, то еле заметно усмехался и снова бросал леденец в рот.
Шли дни, недели. Потом объявили, что завтра суд. Дорохов к
Молоденький лейтенант оказался прав. Тройка учла, что подсудимый не принимал участия в карательных операциях против советских граждан и партизан, и вынесла приговор: пятнадцать лет.
Эшелон шел долго, почти три месяца. Дорохов, и от природы не шибко разговорчивый, всю дорогу молчал, не отвечая на расспросы соседей. Ему казалось, что вот-вот со скрипом отъедет вагонная дверь и войдет Варюшка, и тогда он скрежетал зубами и отворачивался к стенке вагона. Публика была самая отчаянная, в основном уголовники. Часто выясняли отношения, а однажды утром из вагона вынесли труп. На вопрос конвоира, что случилось, урки дружно ответили:
— Повесился, гражданин начальник.
Конвоир недобро усмехнулся, но шума поднимать по стал. Однако буркнул:
— Закопайте за насыпью.
Лагерь был небольшой. На первой перекличке Дорохов, хромая, сделал шаг вперед и, как положено, назвал статью и срок.
— Что с ножкой? Натер? — издевательски-ласково спросил офицер в долгополой шинели.
— Не гнется.
— А… Сука фашистская… не гнется. Ничего, через педелю ты у меня польку-бабочку запляшешь.
Состав заключенных был разношерстный. Уголовники, каратели, оуновцы, которых, кстати, было не так мало, и «враги народа», сидевшие ещё с довоенных лет, а потому создавшие свой, особенный клан. Верховодили оуновцы. А ими, как ни странно, плюгавенький, довольно молодой человек, требовавший называть себя «паном Вишневецким».
Много позже Дорохов узнал историю этого пана, который носил высокое, по понятиям оуновцев, звание «провиднык».
Иосиф Вишневецкий до войны окончил Львовский университет и стал активистом Организации украинских националистов. Сначала выполнял мелкие поручения, потом пошел в гору и стал редактором листка, который выходил раз в месяц. В 1939 году Вишневецкому пришлось туго. Он сменил фамилию — помогли друзья — и ушел преподавателем в глухую деревенскую школу, не порывая связи с Центром. Он походя собирал сведения о частях Красной Армии, аэродромах и настроениях односельчан. Раз в месяц к нему приходил связник, забирал донесения и уходил. Оуновцы ждали войны, но и сами не сидели сложа руки, готовили оружие, списки «москалей», а проще — коммунистов и тех, кто им сочувствовал.
Немецкие войска вошли во Львов не под барабанный бой. Тем не менее оуновское подполье встречало их хлебом-солью. Пан Вишневецкий за особые заслуги стал редактором газетенки, выходившей на украинском языке. Газета вовсю восхваляла «новый порядок», выла по поводу «застенков НКВД», в которых пан Вишневецкий никогда не был, а потому врал со слов, но вдохновенно.
После освобождения Львова пан Вишневецкий получил свой гонорар — двадцать пять лет — и пошел на отсидку. К удивлению, в лагере он встретил целую группу своих «коллег» по ОУН и как-то незаметно стал главарем. Уголовники пытались установить свои права, но не тут-то было. Оуновцы шутить не любили. После первой стычки за бараком нашли «пахана», вернее, его труп. Потом еще несколько. Удавка с колечком в руках «профессионалов» действовала наверняка. Уголовники приутихли, потом и вовсе смирились, стараясь не идти на конфликт с «панами». В сорок седьмом по этапу пришел новый зэк — Дорохов, которому с ходу дали кличку Хромой. Хотя Вишневецкий и его компания прекрасно знали, по какой статье пришел Хромой, но что-то в нем их настораживало. Вишневецкий пытался несколько раз вытащить Дорохова на разговор — не получилось. Интерес к нему пропал до тех пор, пока Редактор не узнал, что Дорохов написал кассационную жалобу.