Гель-Грин, центр земли
Шрифт:
Альфонс и Адель умерли в один день. Это казалось концом сказки, но так и было — самоубийством они не кончали; ничем не болели; просто уснули; управляющий зашел в дом за распоряжениями и увидел их, сидящих рядышком в плетеных креслах, держащихся за руки, спящих. Им было по девяносто восемь лет. «Красивые они были такие, светлые, как в саду сидели; сразу видно — прямиком в рай», — рассказывал управляющий Хоакину. Хоакин бродил по дому, завешенному лиловым бархатом, — традиции похорон, передававшиеся от служанки к служанке: правнучке Этельберты; казавшимся шкатулкой с драгоценностями — вещи изнутри, какими мы их не видим. Теперь дом, сад, огород, коровы, сыроварни — вся ферма Тулузов была его; когда-то он бежал из этого места; а теперь магия овладела его душой, как поэзия символистов; он написал в город, в больницу, что увольняется; получил кучу денег и остался здесь жить. Научился разбираться во времени без часов и звуках; запахе молока и специй; вести счета. Ездил на семинары сыроделов, как отец. Покупал саженцы. Слушал по ночам щелканье соловьев, курил свои тонкие бархатные сигареты, поймал себя на том, что бессонница вернулась. Однажды взглянул в зеркало и понял, что полностью седой и ужасно похож на Альфонса. А еще через век пришло письмо от Рири: «Привет, пап. Поздравляю, ты уже
Робин Томас родился в черную тяжелую ночь, когда с моря пришла буря, огромная, как лабиринт, и снесла половину кораблей в порту. Корабли были со стройматериалами для продолжения этого самого порта; в разорванное, как платье изнасилованной девушки, небо заглядывала луна, пронзительно-золотая; а мама Робина Томаса — хрупкая, как замерзшие ветки в лесу, — родила его без единого крика, уцепившись только до крови в руку папы Робина Томаса — Анри Тулуза, но все называли его Рири, потому что лучшего друга папы звали тоже Анри, и он был старше на несколько часов, поэтому имел право на полное имя. Отец Робина Томаса был геолог; а мама — балерина; он был первым ребенком, родившимся в маленьком строящемся городке, который обещал быть огромным портом. Отец уходил в горы на месяц, на два; мама почти в это же время и на это же уезжала в другие города — на Большой земле — танцевать в позолоченных театрах. Еле выше сына, будто того же возраста, капельки янтаря в ушах; прохлада белых цветов — это было ощущение от мамы. Поцелуй в щеку от папы — небритого, черного, как волшебный рыцарь на каменном мосту; «ну, всё, ешь суп, не доводи деда». За Робином Томасом в отсутствие родителей приглядывал дед — папин папа; он, собственно, в город только за этим и приехал — с жаркого юга; для Робина загадкой был юг — огромные пляжи, лохматые деревья, похожие на девушек в темных платьях; розы, семена которых дед привез и всё возился утром, пока Робин спал, в теплице. Дед изменил полностью весь мир, в котором до этого жил Робин, — сказал, что им непременно нужен сад: мужчина не мужчина, если он не влюблен и не вырастил сад; садом назывались комья грязи позади дома; дед выходил в сапогах по колено и ругался: «опять туман, опять дождь; здесь только мхи и растут; а дети не растут; цветы не растут»; хотя Робин рос как на дрожжах; на йогурте и консервированных сливках; продукты привозили в город на вертолетах. Дед был еще выше папы, стройный, как олень; Робину Томасу он казался высоким деревом — сосной на мачту; «дед, — говорил Робин, — ты грот-мачта»; все дети здесь говорили о кораблях; дед опускался со своей седьмой высоты, кожаные штаны скрипели, как снасть в тяжелый ветер, и отвечал, взяв Робина за подбородок: «ты, слава Дижона», не объясняя, словно заговаривая от порчи. Еще дед любил готовить — всякие разносолы из консервов; поругиваясь на огненном наречии, которое привез со своего юга, вместо фотографий; у Тулузов первых в городе появился холодильник — дед заказал его с Большой земли. Острые пельмени с грибами, майонезом и чесноком в горшочках; перетертые супы из молока и овощей; гуляш с красным перцем и помидорами; всякие пирожки, начинки, кексы; «детей не кормят ничем; консервы эти; тушенка-сгущенка; как тут расти, золотеть». Еще одной радостью для деда стала рыба — новая игра; купил лодку, учился у здешних стариков. Через полгода уже мог с закрытыми глазами разделывать кальмаров.
От этой странной крови — южной, сводящей с ума по ночам снами с золотом, и северной, холодной, маминой, русалочьей, — Робин Томас рос совершенно необыкновенным; будто в пророчестве «придет иной, покорит все моря»: волосы сияли в темноте, как нагретые за день камни под водой; а глаза — мягко-карие; алые губы, розовые щеки — мулине вышивали по шелку; китайская живопись; шекспировская страсть.
— Ты похож на прабабушку, — однажды сказал дед; а Робин Томас в это время обнаружил существование в мире жука.
— Дед, смотри, жук, — дед опустился с высоты грот-мачты и тоже стал смотреть на жука. Жук был преудивительный — рогатый, ворчащий, толстый, как монашек, и переливающийся.
— Бархатный, — сказал дед.
— Что такое «бархатный»? — полюбопытствовал Робин Томас.
— Ткань такая, очень тяжелая и мягкая, и сверху, — дед пощупал воздух длинными прокуренными пальцами, худыми, как сухая трава, — словно мхом покрытая.
— Здорово, — ответил Робин Томас. Они еще час смотрели на жука, отнесли потом с дороги, чтоб не раздавили, и на обратном пути, уже в городе, сказал неожиданно: — Дед, а я никак не могу быть похожим на прабабушку. Я ведь маленький мальчик, а не старая женщина. Про жука мне понравилось больше.
Дед засмеялся и полюбил Робина.
Идем по городу вдвоем.
Смешных следов бежит цепочка.
Мы всё увидим и поймем:
от звезд — до желтого листочка.
И пусть ложится белый снег.
Для птиц у нас всегда есть
крошка.
Идет хороший человек —
в моей руке его ладошка.
Хоакин проживал заново жизнь — с маленьким золотым смерчем. Заново смотрел, как растут цветы, как встает и садится солнце; всё это было необыкновенно, удивительно; и непонятно, как от такой красоты люди могут убивать вдалеке друг друга. И еще — постоянно объяснял; будто не хирургом проработал в реанимации, а учителем — будь честным всегда: в ракушках живут сначала улитки, потом жемчужины, а потом голос моря. Пустоты не бывает. «Мне кажется, что просто у меня в ушах шумит» «Правильно, но людям больше нравится думать, что это море» «Почему?» «Поэзия». Из-за постоянных дедовских цитат Робин Томас фантастически рано научился читать — в два с
В пять лет Робина Томаса взяли в школу — маленькую, на деревянных сваях; из окна открывался невероятный вид: река впадает в море; сноп сверкающих даже в тумане брызг; огромные горы вокруг, как объятия; писать ему давалось сложнее — и вещи, которые имели для него значение, он рисовал: мамина лампа в форме губ, ракушка, найденная после очередного шторма, внутри неё синий отлив, как вены на тонких запястьях… Из-за рисунков осталась привычка — покрывать лист текстом, смыслом до предела; сочинения его порой не могли разобрать, но, разобрав, всегда ставили «пять». Однажды Робин Томас прочитал одно Хоакину: про роман, где молодой человек убивает старуху — не за деньги, а за что-то важное, за мечты о Наполеоне. Хоакину сочинение напомнило фильмы Гаса ван Занта: страшное в уюте. Они проговорили с внуком полночи, и Хоакин понял, что Робин Томас — гений; золото юга, Тулузов, билось сквозь лед серебра севера, навязанного Рири и матерью. И вот для чего, оказывается, была вся эта история: двоюродность Альфонса и Адель, их страх перед собственным ребенком, позволивший отпустить его от себя, от фермы, сада в город, где Хоакину суждено было усыновить Рири, — иначе он никогда не попал бы в больницу; чтобы Рири, не-сирота, смог родить Робина Томаса, такого странного, свободного, словесного; нового Христа. Страсть Рири к новому и склонность Хоакина к вечному смогли воспитать именно такого: любопытного и скрытного, как комната из стекла в неприступном замке, все богатства мира служат одному — внутреннему. Это сделал Бог или стечение обстоятельств, но только такой химической формулой получился Робин Томас — писатель, сказочник, поэт. Уже в семнадцать лет на Большой земле был опубликован первый сборник рассказов Робина Томаса Тулуза. «Похожи на дорогие духи» — говорили в одной рецензии, запах жасмина и перца, одновременно остро и сладко, нежно и неприятно; большие-большие города, не знающие запаха моря; самой известной стала история Трэвиса — властелина морей, обыкновенного парня с глазами цвета шторма; и еще одна, которую пели тысячелетия спустя, — переложение старинной баллады; Робин нашел её в библиотеке на английской полке; о короле с золотыми глазами; от первых букв его имени умирали птицы на лету — так много он воевал; а умер в двадцать лет. Робин Томас получил какую-то престижную премию; Рири, виски которого только-только засеребрились, как соль, развернул конверт на свет и сказал: «пап, смотри-ка, это наш бывший край». Тоска овладела Хоакином, как женщина. Он понял, что скоро умрет; как старый кот.
— Расскажи, — Робин Томас сел рядом в плетеное кресло; если Рири был ветром, то Робин Томас — светом и тьмой. У Хоакина на севере из-за северного сияния опять развилась бессонница; он сидел и курил часами, когда все спали, в соленый, разноцветный от маяка воздух свои бархатные сигареты: одну за другой; как читал газеты; и придумывал себе другую жизнь — с Адель как женой, Альфонсом как братом, фермой, Этельбертой, садом. — Какой он, мой дом там?
И Хоакин вспомнил так легко, будто любимый монолог из кино:
— Твой дом стоит на холмах, позади реки Тихилла; очень простое место… Розовые камни нагреваются днем на солнце, огород пахнет травами… Вечером благоухает жасмин… За воротами — гигантские тополя… Инжир, яблоки, груши — земля черна, как волосы твоего отца… На южных склонах виноград; на северных — маслины. А центр дома — Белая ива; дерево, под которым закопан клад… Наверное, там всё уже заросло. Когда твой отец написал, что ты родился, я продал сыры, закрыл двери и уехал. Сад теперь как лес вокруг замка Спящей Красавицы…
— Сад, — повторил Робин Томас единственное так и непонятое с детства, неувиденное, непощупанное, невозможно красивое слово, — поедем туда, дед?
МЕЛЬНИЦА И ЧАСЫ
Драка случилась возле «Красной Мельни» — кафе, где сидели всё время за вином и кофе студенты местного художественного училища; все выбежали смотреть; даже не драку — резню; кто-то из студентов побледнел и блеванул, а девушка со светлыми, почти лунного цвета волосами подняла к лицу фотоаппарат; один из дравшихся поднял глаза и закричал: «ах ты, сука» — и рванулся; но тут приехала милиция в синем, затолкала всех в одну машину и уехала; во вторую сложили тело, как черепки от вазы в мусорный мешок; и на асфальте остались только лужа крови и несколько выбитых зубов. Студенты-художники разбрелись на занятия и по столикам; «какой кошмар» «не говори; а еще людьми называемся»; любопытство не порок, как и бедность; а девушка с волосами цвета луны осталась стоять у входа в кафе — черная лестница вниз: подвал со стенами из красного кирпича; ненастоящий Тулуз-Лотрек над настоящим камином; и смотреть на визитку следователя по делу — зеленая с золотом, будто не печаль человеческая и страх, а литературный агент.
— Ваши фотографии бесценны, — сказал следователь на следующий день, — просто Сотбис какой-то; никогда не пробовались на выставки?
— Пробовалась, но не с этим…
— Ну да, — он заерзал и заискал сигареты; толстые и белые, словно сахарные; марка ей была неизвестна, хотя отец её держал табачную лавку; «курите? ой, извините»; замахал руками, словно дым был маленьким насекомым; «нет, ничего»; ему казалось, она — закрытый шкаф; вернее, комод; старинный, ручки с резьбой и золотом; в ящиках из темного душистого дерева — белье, тонкое и нежное, словно розовый крем; и вместо жасминного саше всё пропахшее этим деревом — темно и крепко, как трубочный табак; не улыбается, отмалчивается, просто зашла после стука и «войдите», положила фотографии на свидетельство о рождении Шона Флэнери и стала смотреть в окно. Окно, как в О’Генри, выходило на кирпичную стену с плющом; от тоски дела у следователя раскрывались по-особенному ярко: негры-наркоманы, китайские иглы, евреи-колдуны; «ты просто коллекционер»; и приклеили в кулуарах кличку Фаулз; глаза девушки, серые, словно огромное пасмурное небо, готовое просыпать снег, словно золотые монеты на нищих духом — король Англии, очередной Эдуард, смотрели на эту стену, как на шедевр да Винчи. В рамке и за стеклом. Вот это для неё — кадр; а для него — то, что на столе, — вместо спагетти с сыром и соусом болоньезе. Убийство.