Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
Германтов, избавившись от минутного смятения, уже был доволен, что будто бы играя в интеллектуальные поддавки, вынудил Веронезе развязать язык.
Веронезе. Мой путь с его блаженствами и муками пройден давно, мне надоело упиваться славой, но неужели упования стольких, творивших после меня, век за веком вели в тупик безверия и скуки?
Вот и резкая оценка, спасибо.
Палладио, обхватив руками голову, покачивался.
Веронезе (негодующе мотнув головой). И где Бог сейчас, где?
Германтов. Бог умер.
Веронезе. Когда?!
Германтов. Более чем век назад.
Веронезе.
Германтов. О смерти Бога объявил Ницше…
Веронезе. Кто-кто объявил? (Сокрушённо отмахнувшись, погас). – Я привык к тому, что художество рождается лишь у подножия креста; художество для меня наперекор напастям всем, – дерзостное страстотерпие, вот и не верю я, что умер Бог, и не поверю, какие б стрелы-аргументы в меня не полетели, – избавьте меня от новых объяснений, я устал.
Палладио, хоть и продолжая покачиваться, казалось, окончательно окаменел, а Веронезе смахнул слезу.
Германтов был доволен, что сумел смутить Палладио, а Веронезе вызвать на откровенность, он вообще был доволен собой и застольным микро-спектаклем с участием великих соавторов, который удалось ему сымпровизировать и срежиссировать. Почувствовав своё окончательное превосходство над ними, – они, великие, и не подозревали, например, что в их прославленной вилле, под гармонично спропорционированными каменными мускулами и гедонистской цветной кожей-оболочкой её, сотворёнными почти пятьсот лет назад, буйствует деконструктивизм, да, не подозревали, что принципиально-строгий Палладио + раскованный ублажитель зрения Веронезе = деконструктивизму! – решил, однако, больше их не пугать прогрессом, сказал настолько спокойно, насколько мог – Вам ли признавать себя побеждёнными ходом лет? Да и не всё так плохо! От Петербурга вы в восторге, – меня, петербуржца, ваши бурные эмоциональные реакции на образы Петербурга не могут не радовать, но если, непревзойдённый Андреа, речь всё-таки касается унижения, не того, испытанного вами после росписи непревзойдённым Паоло виллы Барбаро, а унижения, так сказать, посмертного, не худо было б трезво глянуть правде в глаза, наметив последовательно нас снижавшие и к правде этой подводившие шаги.
Предложив успокоиться и избежать скоропалительных выводов, Германтов вернул беседу в героику относительно размеренных ритмов петербургского классицизма, показал великим кое-что из Кваренги и Камерона.
Палладио (важно). Да, они знакомы с тем, что я сделал, но…
Германтов. Что – но?
Вывел на экран фасады Ассигнационного банка, затем, – Павловский дворец, колоннаду Аполлона: разве обожатели и подражатели ваши так уж нехороши?
Палладио. Неплохи.
Германтов. Но?
Палладио. Но они какие-то очерствевшие, даже омертвевшие… – мои церкви, дворцы, виллы, – гордость вспыхнула в глазах, – до сих пор живы, я даже надеюсь, что – вообще бессмертны, а здесь – протянул тяжёлую руку к экрану, – ордер грамотно нарисован, пропорции выдержаны, но этим слепкам с античных форм не хватает живой упругости, вся пластика – суха.
Германтов. Ну так как, и до показа всяких экстравагантных вывертов начинаете испытывать унижение? Ну что ж, спустимся ещё по условному пандусу ниже…
Палладио (с надеждой). Разве модерн не был рождён упадком?
Германтов. Из правила всегда найдётся исключенье…
Палладио (флегматично,
Германтов. Вы были выше всех и всех крупнее, после предтеч античных вы стали первым зодчим.
Палладио. Допустим, клюнул я на удочку лести, однако что ж с того, что выше и крупнее?
Германтов. Величие и вознесение на вершину, – как, проглотили лесть? – чреваты унижением, смиритесь.
Палладио. Да, зодчего, когда он завершил своё земное дело и божеского покровительства лишился, легко унизить, но были же после меня подъёмы, вы только что их показали нам, и я себя опять почувствовал взлетевшим.
Германтов (грустно). Подъёмы эти, даже пики, случались только на наклонной плоскости, на спуске.
Палладио. С чего же началось снижение?
Германтов. Вернулись на круги? Снижение началось, как водится, с вершины, когда победно вы на вершину зодчества взошли, а кисть чаровника-Паоло вдруг отменила стены с потолками.
Обсуждение восходяще-нисходящей параболы мировой архитектуры, добавляя уныния Палладио, обещало затянуться, однако Веронезе, изрядно заскучавший, явно ждал нового визуального допинга.
И Германтов, вернувшийся всё-таки на спираль прогресса, вздумал оставить Палладио в безутешном его покое, а гиганта радостной ренессансной живописи ублажить туманной красочностью импрессионистов, – живописью, так сказать, в чистом виде. Испытав счастливый шок, Веронезе завертелся в угрожающе заскрипевшем креслице, потрясённо завертел головой, словно желая немедленно поделиться счастьем своим со всей Пьяццей, но Германтов-то и не думал униматься: на экране вспыхивали Матисс, Шагал, Дали, Пикассо… – глаза Веронезе сияли, – как нравилась ему эта до невероятностей преображающая косный мир живопись! А уж взорвался на экране Кандинский, закружил цветистые вихри…
Веронезе (неожиданно оскалив ровные белые зубы). В ваши времена художникам, как вижу я, безбожным художникам, всё позволено, и инквизиция нисколько им не угрожает?
Германтов (недоуменно на него глянув, вспомнив про новостную ленту ru). У нас роль инквизиции исполняют казаки и православные активисты-хоругвеносцы, они могут оконное стекло в музее неугодного им писателя разбить, могут подбросить к третируемому ими театру свиную голову.
Веронезе (замахав рукой). Не объясняйте, ради бога не объясняйте, чего они добиваются, подбрасывая свиную голову… Он подозвал карлика с попугаем, отечески положил карлику руку на плечо: меня из-за этого коротышки с безобидным попугаем вызывали в священный трибунал инквизиции, хорошо ещё, – смеясь, прикрывая от удовольствия глаза, – что не отправили на костёр.
Германтов. Знаю.
Веронезе (чуть раздражённо). Всё-то вы знаете… а я, награждённый золотой цепью, главной художественной наградой Венеции, вынужден был юлить, отвечая на глупые вопросы инквизиторов, лишённых и мизерного воображения.
Германтов. Сочувствую; я знаю также, что вы, хоть и отягощённый золотой цепью, всё-таки ловко выкрутились, втолковывая им, зловредным тупицам, что живописцы пользуются теми же вольностями, которыми пользуются поэты и сумасшедшие.